Фельдшерский пункт, у которого они затормозили, стоял особняком и на другом краю деревни. Дом был старый, но поправленный, с новым крыльцом. На крыльце курил человек в белом халате: невысокий, плотный, уютный. Он пожал руку Казарову и с любопытством посмотрел на остальных.
– Ну что здесь? – спросил Казаров. – Будет сход?
– Будет. Только вам туда не нужно.
– Василий Иванович хотел приехать.
– Да какая за Василием Ивановичем сила? Шесть человек и два обреза?
– Мы пойдём поглядим. А профессора пока тебе оставим. Сохраннее будет.
– Рад знакомству, – сказал Саша. – Доцент Энгельгардт.
– Взаимно. Доктор Старцев. – Человек в халате фыркнул. – Ионыч. Шучу, шучу. Дмитрий Иванович. Милости прошу к нашему шалашу.
В фельдшерском пункте даже в сенях было опрятно и пахло какой-то прежней, из детства, аптекой. (А сейчас, неожиданно понял Саша, в аптеках не пахнет вообще, может быть, из-за того, что упразднили рецептурные отделы, и чем-то другим моют пол, и не пакуют ярко-жёлтые витаминные порошки в вощёные бумажки.)
Без суеты, точный в движениях, Дмитрий Иванович делал всё сразу: включал чайник, показывал шкафчик с лекарствами, пел хвалу антибиотикам и расспрашивал про оперный репертуар в Петрограде.
К счастью – не хватало только с оперным репертуаром опозориться – антибиотики владели сердцем доктора Старцева, оставляя очень мало места Вагнеру, и, поняв, что уже знает о них больше, чем человек нового времени, проведший рядом с антибиотиками всю жизнь – ну, антибиотики и антибиотики, – доктор предпочёл говорить, а не слушать.
– Значит, старые болезни не вернутся?
– А вы не знаете? – спросил Старцев удивлённо. – Мы все здоровы – я имею в виду представляющие общественную угрозу инфекционные заболевания. Умудрились учёные одновременно воскресить и вылечить. Потому что, признаюсь, ума не приложу, как бы вы боролись с такими объёмами туберкулёза и сифилиса. А тиф? Например, возвратный? Даже при вашем уровне развития медицины, – он едва ли не благоговейно взглянул на хранящий антибиотики шкаф, – даже при таком… Когда я, сельский врач, чувствую себя Эмилем Ру!
Доцент Энгельгардт стыдливо потупился и в очередной раз решил тайком записывать эти звучные имена, а потом смотреть в энциклопедии. Рядом с людьми, учившимися во Франции и Германии и канувшими, как в глухую воду, в Нарымский край, он казался себе столь удручающе легковесным, что даже жалость уходила на дальний план.
– Что ж их не долечили, у половины зубов нет.
– Ну что зубы… Зубы тебя тифом не заразят… особенно если их нет. Поработают, подкопят – новые вставят. А вот как мне в Парабель пришлёт крайздрав спермазарин и валерьянку, так и сражайся с чем хочешь: хочешь – с дифтеритом, хочешь – с обморожениями. Они, видимо, в крайздраве думали, что у кулаков от всех передряг развилась половая и нервная слабость. Только когда ревизор ОГПУ на Васюган приехал – как сейчас фамилию помню, Юргенс, – жить захотелось. Компетентный был человек и деятельный. Интересно, что с ним стало.
– Но ведь он же… Как же так…
– Сам удивляюсь, что такие вещи говорю, но без ОГПУ была бы Нарыму крышка. Юргенс про себя так и говорил: и дирижёр, и орган информации, и аварийный мастер, и сигнальщик; говорит и смеётся. Это правда, всё на них. Партийные органы плохо сработали, а советские – и того хуже. Ну, пришлют от окружкома инспекцию по случаю ЧП, а что инспекция может? Отчёт написать? И кто в итоге на себя ответственность брал? ОГПУ-НКВД, больше некому.
– Дмитрий Иванович… Вас же самого…
– Расстреляли? Нет, не расстреляли. Я сам. Отравился осенью 1936-го. Хорошо хоть нашлось чем, спасибо товарищу Юргенсу.
– Простите, пожалуйста.
– Да за что же? Я всем рассказываю, кто слушать захочет. Мне скрывать нечего.
Одного самоубийцу Саша уже видел, на Сашкином хуторе. Но тот был коммунист и покончил с собой в 1925-м, в год чудовищного всплеска самоубийств среди членов ВКП(б) и в армии, не совладав с нервами и новой экономической политикой. «Задачи стояли большие, – сказал он Саше, – а у меня нет нужных умственных способностей». Но не только, видимо, в задачах и способностях было дело, потому что, разговорившись, этот человек мимоходом признал, что устал жить, что у него нет родных – все погибли, что в его кругу ходили анекдоты к случаю: один помкомвзвода построил своих красноармейцев, скомандовал «внимание!» и выстрелил в себя… вот в таком роде.
В 30-е самоубийство члена партии большевиков рассматривалось как косвенное доказательство вины, а в 20-е – всего лишь как дезертирство или пораженчество, с чем Сашин собеседник полностью соглашался. («Что я за большевик, если меня тоска грызёт?») Другие революционные партии в дни своей славы вели себя точно так же – и заподозренные в предательстве эсеры, уходя из жизни, не могли быть уверены, что вольная смерть выкупит их доброе имя, – а потом они проиграли, капитулировали и стали вести себя гуманно.
– А вы эсер?
– Что, так видно?
– Наверное, я уже приноровился. («На профессора Посошкова ты похож, как родной брат».) Вы не знаете, что за процесс был в 1922-м?
Несмотря на личные мужество и стойкость, поведение членов ЦК ПСР на московском процессе 1922 года похоронило партию правых эсеров. Никакие рядовые не любят, когда их предают генералы: мы видим это на примере армий, партий и общественного движения XXI века.
А. Р. Гоц считал, что партию как раз спасает.
(«He желая демонстрировать разброда в рядах ЦК ПСР, руководящая пятёрка обязала всех участников процесса стоять в вопросе о позиции партии в терроре на точке зрения ЦК и категорически отрицать причастность партии к терактам и покушению Ф. Каплан».) Он пожертвовал боевиками… в конце концов, у ПСР была богатая традиция смотреть на БО как на расходный – и при этом горючий – материал, и не удивительно, что Савинков, уже на Лубянке ознакомившийся с подробностями процесса, написал, что все его симпатии – на стороне не ЦК, а «предателей»… пожертвовал Гоц боевиками, но преданными почувствовали себя не только боевики и не только не входившие в сплочённую пятёрку интриганов цекисты. Именно поэтому уже в марте 1923-го, под прямым присмотром и на деньги ГПУ, прошёл легальный съезд рядовых членов ПСР, объявивший о самоликвидации партии. К этому решению в индивидуальном порядке (и без такого давления, которое следовало бы учитывать) присоединились более четырёх тысяч человек – деморализованных и оглушённых.
– Я ведь в настоящей партийной жизни, считай, что и не участвовал. Сочувствовал, безусловно. Ну а кто тогда не сочувствовал? Результаты выборов в Учредительное собрание откуда-то ведь взялись? Большевики – узурпаторы, и так на них это клеймо и осталось. А потом, после всего, отошёл. Только, конечно, значения это уже не имело. По семье, по убеждениям я, наверное, кадет. Стыдно как-то было кадетом быть.