– Пугайло, Степан Макарович.
Чайковская что-то вспомнила.
– Пугайло? Пугайло … А как он выглядит?
Скоропадский сказал:
– Маленький. Тщедушный. Лысый.
– А, да, помню. В баре подходил пару раз, представлялся. Говорил, короче, что работает в юстиции … но при этом имеет увлечения. Показал мне фокус с платком и стаканом. Я этот фокус сто раз видела. Это неправда, что я Эдика бросила. Эдик сам меня бросил. Дурак потому что. Я его любила очень. Так вы от Эдика?
– Мы от его коллеги, Анита Диеговна, – терпеливо объяснил Скоропадский. – От Лопухина.
– Коллеги … Эдик тоже все время говорил «мои коллеги». Ну к что же, помогли они ему, коллеги его?
– Анита Диеговна, Лопухин…
– Чего он от меня хочет, этот ваш Лопухин?
– Ему нужно, чтобы вы не приходили завтра на суд. Так будет лучше для всех.
– Ишь ты, – Чайковская улыбнулась иронической улыбкой и понимающе кивнула. – Чтоб я не приходила. Мужики всегда заранее знают, что для всех лучше. А Эдик будет на суде?
– Да, разумеется. Он ведь один из подсудимых.
Чайковская поразмыслила и сказала:
– Ну я тогда приду, конечно. Просто посмотреть на его рожу, позлорадствовать. Допрыгался, козёл.
И снова Скоропадский и Ходорченко переглянулись, и Скоропадский как можно более ласково сказал:
– Анита Диеговна, именно против этого мы и хотим вас предостеречь.
– А? Чего?
– Вам не нужно завтра приходить на суд. Ваше появление может повредить многим хорошим людям.
– Как это оно им повредит? – удивилась Чайковская. – Я просто приду посмотреть. А где его судят?
И снова переглянулись Скоропадский и Ходорченко, и первый кивнул второму, и второй вышел.
Выйдя в гостиную, Ходорченко отошел на несколько метров и вытащил мобильную связь.
– Да, слушаю тебя, – сказал голос на другом конце связи. – Уговорили?
– Она ненормальная какая-то. То не собиралась ехать, то теперь вдруг хочет присутствовать. И болтает много.
– Значит, надо увозить. На неделю съездите с ней куда-нибудь, хоть в Питер.
– Заупрямится.
– Не суетись, боец. Тебе известно, что нужно делать в случае несогласия. Сообщите мне, как только прибудете в Питер. Сводите ее на какое-нибудь шоу, она любит, и постарайтесь не давать ей пить. Пить ей совершенно нельзя, она как выпьет рюмку, так сразу скандал на весь город. Ты понял, Ходорченко?
– Да.
– Выполняй.
Ходорченко вернулся в кухню.
– Нет, почему же, – говорила Чайковская. – Что я – не имею права придти, что ли? Ничье спокойствие это не нарушит. Как это появление усталой неудачливой женщины может кому-то повредить! Бедный Эдик, посадят его. Козёл … Я вот позвоню папе, он посодействует.
Скоропадский возразил ласково:
– Не нужно, Анита Диеговна. Зачем же папу тревожить. Папа ваш – человек государственно занятый.
Он оглянулся, и Ходорченко сделал утвердительный кивок.
– А сделаем мы так, Анита Диеговна, – продолжал Скоропадский. – Сейчас в Петербурге как раз новый сезон, много интересных шоу. Давайте съездим на пару дней, а? Вы развеетесь, и мы с вами за компанию.
Этого Чайковская не ожидала.
В растрепанных ее мыслях сделался заскок, потому что нельзя ж вот так человеку сразу много разного преподнести за одно утро и ожидать, что оно все само разложится по полочкам. То Рамбуйе оказался подонком из подонков, то Эдик под судом, то нежелательно в суд идти, то нравоучения – не нужно папу беспокоить, а чего ж его не беспокоить, если он папа, для чего папы вообще тогда – а теперь вдруг Петербург и новый сезон.
Тем не менее, Петербург – это интересно.
Давешняя ссора с подонком Рамбуйе внесла в настроение Аниты элемент грусти, а с грустью пришло легкое отвращение ко всему, что с Рамбуйе связано – артистическая элита, московский образ жизни, сама Москва. Петербург – не Москва.
Чайковская никогда не путешествовала в одиночку, и не могла припомнить, когда последний раз выходила одна из дома. Всегда кто-то сопровождал; то подруга, то подруга подруги, то мужчина, то несколько мужчин. И даже когда никого не было, а был лишь просторный нашответ с выделенным папой шофером – все равно ведь был этот самый шофер. И когда она две недели назад познакомилась с девушкой из низших слоев популяции, и они ходили в какой-то странный бар, а потом гуляли по парку, а потом перезвонились и снова встретились – шофер всегда был рядом, и исполнял как бы обязанности телохранителя. (Он на самом деле их исполнял, но Чайковская об этом не знала). Питер, заманчиво, но ехать туда одной – странно, непривычно, а звонить кому-нибудь, мол, не съездить ли нам с тобою в Питер? – тоже ведь странно. Чайковская была в Питере до этого, может, раз десять в общей сложности, и ни разу, ни в детстве, ни в юности, ни во взрослости, не проявляла первая инициативу посетить полночную столицу.
Чайковская посмотрела на Скоропадского оценивающим взглядом, а он был парень видный – рослый, плечистый, с чертами простыми но правильными, с русыми волосами, завязанными в хвост, и даже глупый его костюм мафиозного типа сидел на нем эффектно. Женщине опытной, не очень молодой, не уродине, но и не миловидной, а скорее наоборот, лучшего, казалось бы, и не надо.
Да и рыжий Ходорченко выглядел нехудо, и сложен был даже лучше Скоропадского.
Но даже опытной женщине требуется при первом знакомстве ну хоть какая-нибудь таинственность, недоговоренность. А эти пришли в такую рань – и сразу – не поехать ли нам в Питер.
Между прочим, в Питере в октябре еще противнее, чем в Москве. Там ледяной, всегда влажный ветер дует в уши, в ноздри, в переносицу, забирается без стеснения за воротник, сколько не прикрывайся шарфом, лезет бесцеремонно под юбку, нождачит тыльные стороны рук. Стынут в любых сапожках ноги, деревенеют суставы, слезятся прищуренные глаза. Вода пополам со слякотью течет по улицам, и порыв ветра поднимает грязные ее пласты и с размаху швыряет их в лицо, в грудь, в колени и в спину, и от этого хочется всех убить. Нравы жестокие; жители не склочные, как в Москве, а накапливающие в себе неприязнь помалу день за днем, таящие ее в себе до поры до времени, и от этого везде страшное напряжение. Темнеет рано, светлеет поздно, и люди, любящие проводить ночи в компании за разговорами и музыкой, рискуют полгода вообще не видеть дневного света – в семь утра еще темно, в четыре дня начинает темнеть.
Грозная местность, Новгородчина-Ладога, ждущая своего часа, чтобы объединиться с южной Русью и взять азиатскую Московию, наследницу Мамая, в тиски, и вытеснить орду обратно на Восток, и восстановить империю Ярослава, и перестроить эту полу-деревню, полу-городище, разнузданный истеричный Мсков, в лучшие дни напоминающий скорее пестрый крикливый восточный базар, чем европейскую столицу – перестроить его в полночном питерском стиле. Так, во всяком случае, говорил нечесаный, с трехдневной щетиной на щеках, подбородке, и шее, исторический (как он сам себя именовал) художник Рамбуйе, много болтавший о новой Руси, объединенным маршем заступающей на старую, травой поросшую дорогу в Царьград – отбирать у мусульман столицу императора Константина, сносить фаллические пики по углам сквера, и водружать на законное место над куполом православный крест. Анита не очень понимала зачем это нужно, не очень вникала, но вдохновение, с каким Рамбуйе вещал об этом, завораживало, и заставляло забывать о многом неприятном, а неприятного в жизни немиловидной полной тридцатилетней женщины много.