Гринь, преодолев отвращение, рассмотрел братишку. Ни рогов, ни копыт, ни хвоста у младенца не было. Хороший младенец, только на правой руке четыре пальца, а на левой — шесть. То же и с ногами.
— Нечистое это дите, чумак. Непорядок, что Ярина померла, а этот остался… Не к добру.
— В хате кадили, — сказал Гринь запекшимися губами. — Побрызгали, освятили… Ничего ему не сделалось.
— Кабы так просто, — поп поморщился снова. — В хате образа, а этот… не называть бы… под образами… повадился…
— Что делать-то, батюшка? — спросил Гринь. — В монастырь бы отдал его… так до монастыря дорога двое суток, по лесу, замерзнет…
— Кормишь его? — отрывисто спросил поп. Гринь сглотнул:
— Молоком. Еще куклу ему свернул из хлеба жеваного.
~ Кормишь, — повторил поп с непонятным выражением. — Ну, корми…
Вернулся в дом и спустя пять минут ушел — благословив соседей, а в сторону Гриня и не обернувшись.
А еще спустя короткое время Гринь остался в хате один — только огонек под образами, да младенец в корзине, да стол с остатками трапезы.
Стиснув в кулаке свечку, Гринь долго стоял над колыбелью. Личико Младенца, вчера еще красное и сморщенное, сделалось теперь гладким и розовым, на лбу лежал черный завиток, подрагивали губки, сосущие несуществующую материну грудь; то ли от света, то ли от Гринева взгляда, то ли просто время пришло — но длинные глаза младенца раскрылись. И не мутно-голубые, как вчера, — темно-карие, как у самого Гриня.
«Ну, корми», — сказал поп.
Младенец запищал. Не бессмысленно, как вчера, — жалобно. Гринь вытащил из кринки «куклу», чистую тряпочку, завязанную узлом, а в узле — молочная каша пополам с жеваным хлебом.
— Жри!
Младенец зачмокал. Гринь смотрел на него, и чем больше смотрел — тем плотнее становилась темень, тем тяжелее была решимость.
Вот вроде и на мать похож. И на самого Гриня похож, а раскроет глазки — черт глядит с махонького личика, исчезник проклятый, мать погубивший, Гриня погубивший, людской род ненавидящий!
— Соси-соси… слюни-то не пускай! Жри, братишка, жри, отродье, дома, поди, не стесняйся…
Бормоча под нос, Гринь приладил к корзине две ременные ручки. Укутал сверху материным теплым платком — да так и взвалил на спину, привычно, словно торбу с пожитками.
Младенец чмокал под платком, будто все равно ему. Гринь оставил хату отпертой — все равно никто не придет.
Ночь стояла темная. Небо затянуло тучами, ни звездочки, ни огонька; собаки перебрехивались лениво — мало ли, пьяница засиделся в шинке и идет домой за полночь… А мороз такой, что и заснуть в сугробе ничего не стоит, а уж поутру станут будить — не добудятся…
Чем дальше Гринь шел, тем легче становилось шагать. И на душе легче, и ноша казалась почти невесомой, и снег — неглубоким, утоптанным.
Когда вышел на берег, темнота показалась совсем непроглядной. Только старая, еще детская память помогла найти мост и ту тропинку, что ведет от моста вниз, ту самую, по которой ходит мельничиха Лышка.
Только однажды Гринь оступился и упал, но снег был мягкий, а младенец в корзине только захныкал недовольно — и сразу же замолчал. Ступив на лед, Гринь пошел осторожнее — недалеко и в полынью ухнуть.
Полынья была как черное окно. Гринь услышал, как тихонько хлюпает подо льдом вода — дожидается лета.
Снял корзину с плеча. Отер лоб, хотя пота не было и в помине, наоборот, брови заиндевели. Посмотрел на небо — черно, только в редких просветах еле-еле проглядывает лунный свет.
Младенец завозился в корзине — будто почувствовал неладное. Или мороз этой ночи проник наконец под теплый платок — единственное, что осталось ублюдку от матери. Будто мать укрыла собой корзинку, не давая чаду замерзнуть…
Гринь вспомнил, что ни камня не взял с собой, ни веревки. И тут же подумал, что в полынье и камня не надо — кинуть под лед, вниз по течению — и вся недолга.
А завтра, купив новый кожух, пояс и шапку, прийти к Оксане. Швырнуть на стол мешочек с золотом, швырнуть новехонькую шапку к ногам родителей: отдайте! И пусть попробуют не отдать!
Гринь скинул платок с корзины. Запустил руки во влажное тряпье, крепко взял братца поперек тела, вытащил из люльки, понес к полынье.
Младенец не пищал. А Гринь боялся его писка — начнет верещать как человеческое дитя, растревожит, собьет с толку…
Младенец молчал. Не чмокал, не кряхтел, не хныкал, и в темноте Гринь не видел ни лица его, ни глаз бесовских, ни ручек, четырехпалой и шестипалой…
Налетел ветер.
— Ну уймись! Уймись… уймись…
Мать, оказывается, заранее заготовила любистка и ромашки, и мяты, и всех трав, в которых купала когда-то Гриня.
— Уймись…
Гринь вытер орущего ребенка, спеленал в чистое. Уложил поперек сундука — младенец затих сразу, как будто его задушили, Гринь даже подошел посмотреть, не случилось ли чего — но нет, младенец просто спал и посапывал во сне.
Гринь сел на лавку, за неприбранный поминальный стол, и уронил голову на руки. Закричали петухи, завопил в сарае старый горлач. Замычала недоеная корова; только тогда Гринь встал, бездумно, как сонный, пошел в хлев, выдоил Лыску, долго и непонимающе смотрел на подойник с парным молоком…
Скрипнула за спиной дверь. Гринь обернулся — никого. Виляет хвостом Бровко, а уж он не молчал бы, окажись во дворе чужой.
— Забрал бы сына, — сказал Гринь хрипло. Молчание.
— Забрал бы сына… Придушу ведь… соберусь с духом — и придушу!
Порыв ветра напомнил ему ночь, плеск воды в проруби и собственный дикий страх. Потому что ребенок, которому кричать бы во все горло, смотрел и молчал.
Едва не сделал. Едва не исполнил, вот ужас-то, а исполнил бы — следом бы в прорубь кинулся. Так и стали бы перед Богом — убийца и убиенный, оба во льду.
Ведь и тогда, в степи, когда возвращался с ножом к связанному разбойнику — выпустить хотел, путы порезать, о другом не думал. Это только когда разбойник шею вытянул, показал, что делать надо, — тогда Гринь и решился, овец-то видел, как режут… И сам помогал.
Одна жизнь загубленная на его счету есть. Но то ведь разбойник, которого Гринь от мук избавил, а здесь…
Мать любистка приготовила. А Гринь ее сына — в ледяную купель хотел, чтобы потерчонком стал, у водяного в приемышах, чтобы сторожил братца на берегу лунными ночами…
И ведь подстерег бы.
— Забери малого, слышишь? Чертяра…
Высокая тень колыхнулась, как отражение в воде.
Гринь разинул рот. Привидение! Призрак. Свят, свят…
Младенец лежал на столе, среди пустых бутылок. Распеленатый, перевернулся уже на живот, пытался ползти; на шее болталась цепочка, Гринь обмерев, подошел, присмотрелся…
Медальон был круглый и тяжелый, Гринь в жизни таких не видел. Внутри лежала на крохотной подушечке… оса; тончайшей работы, из чистого золота.