— Порядочные девушки не жрут по ночам чужих котлет, — сказал Игнациус. — Порядочные девушки возвращаются домой, как положено. И заботятся о семье. — Он запнулся. — Ну что ты на меня смотришь?
— О и, забыла, забыла!.. — воскликнула Аня.
Чрезвычайно легко поднялась и выбежала из комнаты. Чрезвычайно легко и чрезвычайно поспешно. Игнациус даже, не выдержав, застонал. В свою очередь, тоже поднялся и дернул разбухшую форточку. Ворвалось бормотание, ударило мокрым снегом. Утро наступало пронзительное, ветреное, сырое — в грохоте обрывающегося льда и в шипении мутной, летящей с поребрика крыш, обезумевшей талой воды. — Тс-тс-тс, — сказал он себе. Потому что накатывало обычное бешенство. Комната была узкая, тесная, и жить в ней было совсем невозможно. Вообще невозможно было жить. Голая лампочка надрывалась над клеенчатым липким столом, где — которые сутки уже — засыхал в хлебных крошках изогнутый ломтик сыра. Он терпеть не мог сыр. Ничего нет противнее сыра. Неопрятная брошенная развороченная тахта желтела неостывшим сном. Валялась скомканная рубашка. Игнациус намотал в пальцы угол простыни и стащил се на пол — со всеми делами. Нельзя любить женщину, у которой плесневеет в тарелке вчерашний ужин и целыми днями распахнута мелко измятая пустая постель.
Он уже говорил об этом — тысячу раз.
Аня примчалась обратно и замахала руками.
— Ой, ты представляешь, я чуть было не сшибла Горгону! Ползет себе по коридору, я — тоже бегу… Еле-еле затормозила…
Она попыталась улыбнуться.
— Я опаздываю, — напомнил Игнациус.
— Сахара, оказывается, нет, и — у меня кончились деньги…
С деньгами было совсем плохо.
— Сколько тебе нужно? — спросил он.
— Рублей двадцать.
— Подумаем…
Ему было стыдно. Аня посмотрела на сброшенные подушки и ничего не сказала. Она ничего не говорила в таких случаях. Будто не замечала. Все-таки надо сдерживаться. Он стал слишком раздражителен. Это ужасно. Это старческое перерождение психики. Он знал об этом. И все-таки надо сдерживаться. Мелочи. Быт. Суета. Она очень старается.
— Неужели же ты не могла все, как следует, рассчитать! — вдруг взорвавшись, запальчиво сказал он.
Накатила горячая душная болезненная волна.
Часы показывали семь тридцать пять. Было обычное сердцебиение. Правда, немного сильнее. И была обычная неприятная сухость во рту. А еще вдобавок, чего раньше не наблюдалось, медленно плыла голова, и он никак не мог остановить вращающуюся вокруг него комнату.
Аня прятала виноватые жалобные глаза.
— Сегодня у одной из наших сотрудниц — день рождения…
— Конечно, иди, — сказал Игнациус.
— А ты — как?
— У меня срочный перевод, я буду долго работать вечером.
Это была неправда. И они оба знали об этом. Игнациусу хотелось ударить самого себя.
Аня вдруг наклонилась, как кукла, и прижалась лбом к его плечу.
— Ну зачем ты, зачем? — очень быстро, с проскакивающими в голосе слезами, сказала она. — Ну давай я никуда не пойду? Они мне не нужны — только ты… Но я же не могу целый день сидеть в жутких стенах и задыхаться от твоего бесконечного молчания.
— Действительно, — согласился Игнациус, поймав, наконец, зрачками мутный прыгающий рисунок обоев. От волос ее терпко припахивало эликсиром, и он поморщился. Запах был неприятный. И еще ему было неприятно, что она прижимается. — Конечно, иди. И — не думай, не мучайся — ты мне ничем не обязана.
— А ты очень меня не любишь? — спросила она.
— Очень, — сказал Игнациус.
— Это Ойкумена, — сказала она.
— Нет, это — я сам, — сказал Игнациус.
Нельзя любить женщину, которую не любишь. Потому что тогда начинаешь ненавидеть каждый ее жест, каждую интонацию, каждое ее неосторожное слово. Он сидел в сквере напротив своего института и глядел, как меняются зеленые цифры на табло при входе. Время и температура. Температура и время. Был март. Отсырели и стекли за горизонт дряхлые выдохшиеся морозы. Клочья синевы продрались к полудню из мокрых туч. Хлынули на город потоки рыжего света. Дул резкий ветер с залива, и под тревожным упорством его оседал ноздреватый прогревшийся снег в сугробах. Чернели поперек тротуаров первые неуверенные ручьи. Пучился грязный наст в каналах. Сладкие тягучие соки распрямили артерии тополей и, дойдя до их самых конечных, до самых их тонких веточек, с болью и наслаждением отщепили коричневые почки на них. Прояснившийся воздух стал горек.
У Игнациуса совершенно не было сил.
Капелюхина встретила его нервно и раздраженно:
— Вы опять опоздали, — сказала она.
— Да, — подтвердил Игнациус.
— Это уже не первый случай.
— Я знаю.
— Так больше продолжаться не может.
— Разумеется, — сказал он.
— Я была вынуждена пропустить начало конференции, чтобы лично включить прибор. Я предупреждаю вас самым серьезным образом…
Игнациус, спасаясь, уткнулся в смотровое окошечко. Прибор назывался «ДМЗ» — дестабилизатор механической защиты. Его изобрела сама Капелюхина: обруч, проложенный войлоком, зажимал куриное яйцо, а пульсатор (заостренный на конце молоточек) тюкал его под заданным углом и с заданной силой. В обязанности лаборанта входило снимать разбитое яйцо и ставить новое. Капелюхина особо следила, чтобы использованные яйца не пропадали. Она уже защитила докторскую и шла прямиком на профессора. Игнациус накинул халат. Сотрудники лаборатории косились на него с острым и нескрываемым любопытством. Он был легендарной фигурой: увольнение, плагиат, скандалы. — А знаете, Александр Иванович, — обратился к нему кудрявый Гоша, — в Южной Америке обнаружили целый неизвестный народ? Несколько тысяч человек на стадии средневековья. Сплошные загадки. Они появились непонятно откуда, обликом явно европейцы и говорят на языке древних белгов. — Игнациус пожал плечами. Ойкумена не интересовала его. Нельзя любить женщину, которая тебя обожает. Обожание утомительно, оно, будто клейкая паутина, опутывает человека — хочется немедленно освободиться. И уйти навсегда. Любить можно только безответно. А взаимная любовь — это абсурд. Он нажал кнопку. Пульсатор качнулся и острым клювом тюкнул по скорлупе.
После работы он снова спустился в сквер и уселся на ту же отдельную мокрую покосившуюся скамейку. Делать ему было абсолютно нечего. Дожидавшийся Анпилогов немедленно подошел к нему, протягивая чистенькие, без морщин, купюры:
— Вот тебе — двадцать рублей.
— Теперь будет — ровно сто. Плата за слепоту и безразличие.
— Не понял, — сказал Анпилогов.
— Я ведь не отдам, — признался Игнациус, улыбаясь и пряча деньги в карман.