Я его знаю — грузный большеголовый неопрятный старик в мятом костюме и разношенных плоских туфлях со шнурками, зажав коленями отполированную палку, положив бульдожьи щеки на набалдашник, неподвижно сидит на скамейке в пыльном сквере и глазами из бутылочного стекла упирается в какую-то далекую, непонятную, одному ему видимую точку. Сжатые губы — изогнуты. Рефлекторно подрагивают пегие кустики бровей. Вспоминает ли он при этом о чем-нибудь давно позабытом или, наоборот, старается изгнать нечто из памяти — неизвестно.
Сквер у нас небольшой, он разбит на месте снесенного углового дома, две глухие стены без окон огораживают его. С левой стороны проходят трамвайные рельсы на булыжнике, а по правую руку — шумная многоголосая торопливая улица. Несколько чахлых измученных тополей, тянущихся к небу ветвями, заколоченная в землю кремнистая щебенка, детский квадрат с окаменевшим песком и застрявшие на полувзмахе качели. Пейзаж довольно унылый. Однако, народу хватает. Скамейки обыкновенно заняты. Даже на песочнице устраиваются говорливые старухи. А вот он всегда один — к нему не подсаживаются. Он не разговаривает ни с кем, не читает газет и затрепанных пухлых журналов, не присматривает за детьми, не играет в бесконечные шашки со знакомыми из ближайших парадных. Как я догадываюсь, пенсионеры нашего района, спаянные многолетним общением, тихо ненавидят его. Он — сам по себе.
Однажды, чисто случайно, даже не подозревая о сложных дворовых отношениях, исторгнувших его, я уселся рядом, и он рассказал мне свою историю. Видимо, это была минутная слабость. Иногда желание рассказать угнетает хуже любой болезни. А может быть, я ему просто понравился. Трудно судить. Была середина мая, ранняя густая теплынь, незрелое солнце, клейкая зеленая опушь в кронах тополей, и мне странно было слушать про таинственную Ойкумену, лежащую на границе дня и ночи, про великое царство насекомых, все-таки разрушенное человеком, про загадочные часы на башне, в стрелках которых запутался ход времен, про яростного свирепого Экогаля, про Арлекина, изменника и борца за справедливость, про несчастного забытого Груна, который умер, потому что дочь Мариколя не смогла полюбить его.
А закончив, он равнодушно спросил:
— Вы мне, конечно, не верите? Правда?
— Не знаю, — честно ответил я.
Мне казалось, что он меня разыгрывает. Все это звучало, как сказка. Невозможно было поверить в нее, сидя на скамейке, в центре огромного города, под перестук трамваев и быстрое упорное шуршание прилипающих к асфальту шин.
— Не знаю…
Он обиделся и опять замкнулся в себе. С тех пор, пересекая сквер по пути к дому, я непременно здоровался с ним, но он мне уже не отвечал и даже не поворачивал головы в мою сторону. Люди часто жалеют об излишней откровенности. В начале июня, когда навалилась слепая жара, его все-таки забрали в клинику, и больше мы не встречались.
Вероятно, я уже никогда не услышу о нем.
Вероятно.
Жизнь смывает и не такие истории.
Кстати, я видел Аню и даже разговаривал с ней. Мы как-то столкнулись на улице, и она спросила что-то об экзаменах в нашем институте. Кажется, она собиралась туда поступать. Она действительно очень симпатичная, но ничего особенного — такого, чтоб потерять голову — я в ней не заметил. Красивая женщина — вот и все. Некоторое время она еще жила в нашем доме, а потом вышла замуж и переехала.
возлюбленная (исп.)