Дома при виде нас, бредущих в обнимку, конечно, опять первым долгом стали смеяться.
— Колышки в подол взялась собирать! — узнала я полный сдавленной ярости голос Славомира. Он так и прорычал эти слова, хотя и негромко. — Серебра ей не надобно!
Блуд не поднял головы, ему было уже безразлично. Тогда ребята что-то заметили, в десять рук выхватили его у меня. Мне некогда было смотреть, смутился ли Славомир. Мы живо слупили с новогородца одежду и уложили его на лавку, и Хаген зрячими пальцами ощупал бледное тело. Блуд лишь изредка вздрагивал.
Мой наставник спросил его, пробовал ли он гнать злого червя. Блуд довольно долго молчал, потом равнодушно и нехотя рассказал, как трижды травил себя мало не насмерть.
— Стало быть, не червь, — заключил старец уверенно. Он велел напоить Блуда горячей водой и потеплее закутать.
Блуд всё вытерпел молча и разлепил губы только однажды:
— Зря возитесь.
Тут пришёл воевода, и мне велели сказывать снова. Варяг слушал молча, поглядывая на брата.
— Ты и ты, — кивнул он на нас с побратимом. — Чтобы он был ночью присмотрен и днём не скучал. А ты, отец, поставь мне его на ноги. Этот воин мне нужен.
Безразличие на миг покинуло Блуда, он посмотрел на вождя, хотел говорить, но передумал и отвернулся к стене.
Несколько дней Хаген совсем не велел давать ему пищи, только поить. Блуд с трудом глотал горькие травяные отвары. Ему было плохо, он совершенно ослаб и мучился дурнотой. Мы с Яруном не оставляли его одного, сидели по очереди.
— Мне, что ли, лечь заболеть?.. — однажды сказал мне Славомир. И постучал себя по широкой твёрдой груди: — Ну хоть плачь, не липнет ко мне.
— Лучше ты не хворай, — сказала я искренне. Он отошёл обрадованный, словно я что ему пообещала.
Будь моя воля, я бы, наверное, всё же попробовала впихнуть Блуду жидкой овсянки или целебного козьего молока, но Хаген настрого запретил. Голод, сказал мой наставник, должен был доконать либо Блуда, либо болезнь. Вмешиваться нельзя.
К седьмому дню мне стало казаться, что серая мышь неспроста выскочила из горшка и свалила на пол Блудову ложку… Я только и говорила себе, что мышь убежала, глядишь, всё ещё обойдётся. Бедного парня совсем не было видно под одеялом, с боку на бок повёртывался с трудом. Было чего испугаться: он даже не огрызнулся, когда жалостливая Велета подсела погладить его по голове. Велета хотела помочь нам с побратимом, но работа была грязная и тяжёлая, и мы ей не дали. Сестре воеводы за отроком выносить!..
На девятый день к вечеру Блуд открыл глаза и стал озираться. Я пригляделась: глаза как будто чуть прояснились. Или мне так показалось. Он провёл языком по губам. Я склонилась:
— Пить хочешь? А может, поешь?
Хаген велел мне сразу сказать, если Блуд запросит поесть. Новогородец долго шарил глазами по прокопчённым стропилам, потом перевёл взгляд на меня и попросил, стесняясь:
— Кисельку бы….
Свернулся клубочком, устроил под щёку ладонь и крепко заснул. Я со всех ног кинулась искать старого сакса.
— А чего доброго, теперь вправду поднимется, — сказал Хаген, и тут я поняла, что мой наставник всё это время переживал и сомневался ничуть не меньше нас с побратимом. — Ныне беги, дитятко, к Третьяку, хозяйка его большая до киселя мастерица.
Я тоже неплохо умела делать кисель. А уж такой, какой требовался для Блуда — несладкий и жидкий, чтоб лился из чашки, — мигом сболтала бы моя любая сестрёнка. Но Хаген, наверное, знал, что говорил, не спорить же с ним.
Я шла задами деревни, крепко держа горячий горшок. Старшая жена Третьяка в самом деле сварила добрый кисель, у меня бы такого не получилось. Дважды просить её не пришлось, сразу сняла с полки коробок сушёной черники, достала муку. Она и мне плеснула в миску потешиться, и я почти пожалела, что обидела её труд тогда на беседе. С этого киселя у меня, у здоровой, и то сразу прибыло сил. Ещё, помню, я думала, что Голуба пошла в мать красотой, а больше ничем. Голуба, сидевшая в доме, ни разу не глянула на меня прямо, всё искоса. Даже не вытерпела дождаться, пока сварится кисель и я уйду: накинула свиту, дверь хлопнула. Мать улыбнулась ей вслед:
— Баловница… к подруженькам побежала. У Голубы, наверное, было много подруг. У меня — только Велета. Я не стала завидовать. Обжигаясь, я быстренько опорожнила миску, поклонилась славной хозяйке и заспешила назад. Одного жаль — скользко, не пустишься во всю прыть.
…А всё же самых верных, ближних подруг у Голубы оказалось лишь три. Или, может, не успела больше созвать. Я была плохим ещё воином: несла горячий кисель и не смотрела по сторонам. Я даже соступила с тропы — пропустить четырёх девок, встреченных за огородами, не глядя, кто таковы, вдруг толкнут ещё, расплескаю… но они остановились против меня, и Голуба, подбоченясь, вышла вперёд:
— Далёко ли путь, красавица, держишь? Я, глупая, уже открыла рот объяснять, но глянула ей в лицо и промолчала. Когда собираются бить, всё же редко бьют просто так, без всякого слова. Сначала поговорят, сами себя раззадорят и тебе, непонятливому, втолкуют, за что колотушки.
— А недалёко — наших суженых перевабли-вать… — пропела другая. Оставшиеся подхватили:
— В очередь каждого, змеища, обвивает…
— К воеводе мосты мостит, обломиться не трусит…
Побеги я, наверное, они бы меня не догнали. И правда, разумней всего было дать от них дёру… но уж этому меня никто не учил. Ни дома, ни здесь. Я утвердила горшок в талом снегу у плетня, огорчилась — остынет, — и подобралась для боя. Похоже, вид у меня был угрюмый, — девки задумались. Меня не получится взять сзади за локти и разукрасить лицо синими синяками, как часто делают, когда дерутся из-за парней. Голуба первая завизжала, кинулась царапать мне щёки: сказанное о воеводе прижгло её, как крапивой. Я спровадила Голубу в мокрый сугроб, пожалев для дурёхи даже затрещины, — и зря, надо было пугнуть сразу да хорошенько, не ждать, пока насядут все вчетвером… Честно признаться, мне хватило с ними заботы. Мои ненавистницы были всё-таки девки, а не ребята, и у них не было дедов, способных сломать спину медведю. Я довольно долго с ними возилась, боясь покалечить. Но вот кто-то занёс ногу плеснуть наземь кисель, а Голуба сдёрнула с себя опояску и вытянула меня почём попадя узелком с хитро ввязанным каменным прясленем, так что искры полетели из глаз… И тут уж я озлилась по-настоящему, до оскала зубов!.. Поймала пояс Голубы, занесённый снова. Свалила обеих подружек, задрала подолы и принялась нещадно пороть. Сзади меня в четыре руки рвали за волосы. Оттащить, пожалуй, не оттащили бы, но чего ждать — не вздумали бы косу отрезать. Черней бесчестья не выдумаешь, не знаю, с чем и сравнить. Разве мужатую опростоволосить прилюдно. Я обернулась, и точно: ножик блестел. Я прыгнула рысью. И уж не пощадила белого личика, с маху утёрла браным платочком — ледяной бугристой дорожкой… Четвёртая кинулась наутёк, оставив подруг.
Я не ведаю, что могло бы у нас получиться… Но тут какая-то неодолимая сила притиснула мои локти к бокам. Я дёрнулась яростно и безуспешно. Потом вывернула шею. Это Славомир пришёл разузнать, куда я запропастилась. Он разметал нашу свалку, как могучий корабль озёрную тину. Я успела подумать: а ведь нипочём не отбилась бы, вздумай он меня силой… Он разжал руки — я скорей подхватила горшок, прижала к груди, — и кивнул на девок, мазавших по щекам сопли и грязь:
— Чего с ними не поделила?
Он ещё спрашивал. Он их от меня спасать собирался, не наоборот. Я не вспомнила, что передо мной стоял брат воеводы, нам, отрокам, господин и гроза. Я крикнула:
— А ничего! Тебя-то они, мигни только, до крепости на руках донесут! Если дорогою насмерть не зацелуют!..
Славомир был младшим из братьев, но и ему достало моих невнятных речей — понял всё. Он прищурился, усмешка стала недоброй. Голуба что-то сообразила, метнулась поднять свой поясок, который я бросила. Славомир поспел прежде неё. Намотал на кулак пёструю шерстяную плетёнку, кивнул мне:
— Пошли.
Голуба тихонько завыла и поползла за ним на коленях. Славомир её оттолкнул. Я посмотрела, как она путалась в длинном подоле, и тотчас представила: вот строгий отец её спросит, где поясок, кто развязал. Срам, не отмоешься. Пустить распоясанную, это не хуже, чем если бы мне срезали косу. А за что? Ну, умишка нету понять, что пришла я сюда не ради чужих женихов и уж меньше всего хотела её, Голубу, сгонять с чьих-то колен… Ой мне! Со стороны ведь всё так и казалось. Ещё я подумала: хорошо отдарю её мать за добрую ласку, за вкусный кисель… Я взмолилась:
— Оставил бы, Славомир…
Он выдернул руку и от души меня изругал, срывая досаду, но мне уже что-то подсказывало — уступит. Ещё пошумит и уступит, мужчины, они таковы. Ему, кметю, гневаться на неразумную девку, на девку ревнивую?..
Даже Мстивоя, случалось, уламывали терпеливые, а Славомир был моложе и несравнимо добрей. И вышло по моему хотению. Он запустил в Голубу кушачком, едва не попав ей прясленем по лбу. Она сцапала брошенное на лету, и все слезы тотчас просохли. Послушать бы, что станут врать дома, особенно та, с расквашенным носом… Ладно, как-нибудь вывернутся. Небось не впервой.