— Ты, Лесю, и в самом деле ступай покуда домой, — мягко посоветовал Ясь. — А вот завтра к вечеру приходи. Да скажи всем, кому след, чтобы тоже приходили ко мне — Василю моему, дядьке Рыгору, Луцукам-братишкам… Да, и Хведьку тоже не позабудь!
Хведька Горбыль был на год старше Леськи — Горюнец оставил его хлопчиком-подлетком лет одиннадцати. В своей семье Хведька был самым младшим, что уже само по себе его глубоко удручало, да к тому же и ростом не вышел. Из-за мелкого своего росточка, да еще из-за крапи ярких веснушек на носу, на щеках и даже на губах он казался еще моложе своих лет, и все его потуги выглядеть солиднее и значительнее лишь смешили односельчан. Силенок у него было еще маловато, ни до какой тяжелой мужской работы его, конечно, не допускали, да и нужды в том особой не было: у Хведьки было два уже почти взрослых брата, да и отец был еще в полной силе. Хведька поэтому очень переживал, что все считают его маленьким, несмышленым, едва ли не бесштанником. Поэтому он напускал на себя большую важность, примачивал водой торчащие белобрысые вихры и пытался водиться с хлопцами старше себя. Хлопцам он, однако, был нужен, как редьке второй хвост, они только смеялись над ним и почти всегда прогоняли. Если Хведька приходил на посиделки или появлялся под старой раскидистой липой на краю села, где хлопцы обычно собирались летними вечерами, его дружно осыпали насмешками:
— Ты, братка, пошел бы сперва умылся, а то у тебя молоко материно по губе течет!
Или:
— Ой, Хведю, да у тебя штаны совсем продрались, весь зад светится, поди зашей сперва!
Разумеется, не все шутили так добродушно; были и такие, кто откровенно гнал его прочь:
— Пошел, пошел отсель, покуда по шее не надавали!
Янка тогда над ним тоже немного посмеивался, но больше жалел. Поэтому Хведька, если его сразу не прогоняли, садился всегда рядом с ним или с Васей Кочетом, неотлучным Янкиным другом, тоже очень спокойным и ласковым. Оба они, кстати, всегда защищали мальчонку, когда остальные нападали на него всем гуртом.
Кто-то из этих «остальных», то ли Савка, то ли Рынька Луцук, прицепили ему кличку-погоняло Ножки-на-вису, которую вскоре подхватили и другие. Прозвали так бедного Хведьку за то, что он любил сидеть на каком-нибудь возвышении, хотя бы на развилке той же милой их сердцу липы. Видимо, тогда он казался себе выше ростом, чем был на деле. Во всяком случае, голова его и вправду гордо возвышалась над остальными, зато ноги беспомощно болтались, не доставая до земли.
Как-то он теперь, этот маленький забавный Хведька? Должно быть, совсем вырос, не узнать…
— Так ты позови его, Лесю, добре? — напомнил Горюнец.
— Добре, Ясю, позову и Хведьку! — откликнулась она. — Всех позову, кого захочешь!
Помахав ему рукой, она птичкой выпорхнула из хаты, взметнув на прощание тяжелым темным подолом.
— Тебя с единого слова послушала, — с обидой бросил Савел. — А я с ней бьюсь, бьюсь, и хоть бы толку…
— Вот и приглядись, как с нею нужно, — усмехнулся Янка.
— Ну, ясное дело, ты ее все по головке гладишь, а с ней нельзя так, живо слабину почует да на голову тебе и сядет.
— Мне до сих пор не села, — покачал головой Ясь. — Да и ты, Савка, шел бы тоже домой. А то мне еще нынче баню топить, Митраньку моего отскребать! Митрасю, где ты там? — только теперь спохватился Горюнец.
А Митрась, пользуясь тем, что про него все забыли, занял недавнее Муркино место; мальчишка крепко спал на жесткой крышке сундука, подтянув под себя ноги и даже не сняв пропыленных лаптей.
Народу набилась полная хата. Воздух в ней стал таким тяжелым и липким от дыхания, что пришлось открыть настежь все окна. На лавках воробья негде было приткнуть, хотя со всей деревни явилось всего-то девять хлопцев, три-четыре взрослых мужика, две-три женщины да несколько ребятишек полюбопытнее.
Никто из них, впрочем, и не стал ждать нынешнего вечера; еще вчера, едва по селу разнесся слух, что Янка Горюнец, три года тому забритый в солдаты, теперь нежданно-негаданно вернулся домой — и с тех самых пор дверь в Янкину хату не закрывалась до самой ночи. Первым сломя голову примчался быстроногий Василь; с детской непосредственностью этот совсем уже взрослый парень бросился к нему на шею, жарко расцеловал в обе щеки и едва ли не запрыгал вокруг, словно веселый и чуточку бестолковый щенок, обрадованный приходом любимого хозяина. Вслед за Василем заглянул ближайший сосед Мирон, а вскоре пожаловал рассудливый и степенный Рыгор Мулява, бывший у длымчан навроде войта и с детства любивший Янку.
Вон он, кстати, сидит — в углу, возле окна; подле него два его взрослых сына, один уж год как женат, у другого свадьба осенью. У обоих на лицах — усталая скука, с Янкой близки они никогда не были, а сейчас им до него тем паче никакого дела нет. Зато отец глядит на него ласково и внимательно, с оттенком смутной грусти. Рыгору — лет за сорок; в русой бороде его и в густой, буйно вьющейся гриве волос проглянули уже белые нити, на лбу пролегли длинные извилистые морщины. За минувшие три года он, однако, почти не изменился, разве что седин прежде не было.
А Рыгор тем временем тоже с грустью думал о прошлом. Давно ли, казалось, учил он маленького Яся, как срезать удилище, как сделать вершу. Давно ли наставлял, какая рыба на какую приваду охотней идет… Давно то было, много воды утекло… И Граня тогда жива была, и сам он был моложе! Вот унесла теперь Граню судьбина злая, а взамен сына ее вернула… Авгинья-то, супружница законная, жаба благоверная, и глядеть-то на него не захотела. «Как же, не видала я того Янки!» — отмахнулась она сварливо.
А в Рыгоровой памяти вдруг встал совсем иной Ясь, каким он был перед самым набором. До чего пригож был тогда! Резкие темные брови, подобно крыльям ласточки, взметнулись в лихом размахе над синими глазами, зоркими, соколиными, глядевшими всегда открыто и ясно. Стан, охваченный узорным кушаком-дзягой, был тогда строен и крепок, по-молодецки слегка откинут назад, а крутые красивые плечи развернуты гордо. А как разгорится он на косьбе или на молотьбе — так и зальются загорелые щеки жарким румянцем, так и заблещут ярко синие очи! А как вечером, на гулянье, наденет Ясь вышитую рубаху, развернет свои плечи — древний бог Купала таких бы не постыдился! — тряхнет густыми кудрями, да как пойдет! Девчата все шеи отвертят…
А теперь — что же? Плечи устало поникли, румянец сбежал с лица; стало оно теперь каким-то землисто-бурым, отчетливее выступили скулы. Губы обветрились, у глаз, еще красивых и ярких, залегли тонкие морщинки. Одни брови остались, да и те, пожалуй, чуть выцвели. А в глазах его нет-нет да и проглянет тоска смертная, глубокая: гложет, видно, беднягу какой-то недуг, а то кто бы его отпустил домой до срока?.. Эх, какого парня загубили!