— Сволочь! — Ласка замахнулась, чтобы ударить, но Орин, перехватив руку, выкрутил ее, заставил рыжую застонать от боли.
— Ты — шлюха. Обыкновенная шлюха. За шлюху я тебя держал. Как шлюху я тебя имел. Регулярно и всеми способами, которыми хотелось. Забыла?
Орин усилил нажим, и Ласка согнулась едва ли не до пола, но больше не стонала, закусила губу и глаза закрыла.
— Ибо со шлюхами так и положено. А еще их положено учить, когда они начинают много себе позволять.
— П-пусти.
— По-хорошему, милая моя, тебя бы надобно отлупцевать и нагишом за ворота выставить. И клеймо поставить, — Во второй руке Орина появился нож. — Потому как ежели вдруг шлюха забудет, что она шлюха и начнет воображать не по-шлюшески, ей требуется башку прочистить и обеспечить о том постоянное напоминание. Братец твой косы отстриг, чтоб род не позорила, а надо было начисто…
Острое лезвие коснулось Ласкиного левого уха и быстро, прежде чем она успела дернуться, скользнуло вверх и вправо. Ласка завыла так, что Ылым, выронив четки, зажала уши руками, а собаки отозвались разноголосым лаем.
По лбу, на два пальца ниже линии волос вспухла кровавая полоса. Орин же, сунув нож за пояс, вцепился Ласке в волосы и медленно потянул вверх. Вой перешел в крик.
— Ну что, как тебе такое объяснение?
— Перестань. — Бельт вылез из-за стола, попутно отвесив пинок сунувшейся было под ноги псине.
— Бельт. Старина-Бельт, добрый и прощающий. Тебе чего, понравилась эта потаскуха?
Ласка, захлебнувшись криком, тихонько скулила, уже не вырываясь и не сдерживая слез, а те мешались с кровью, текли по щекам, мелкими каплями падали на каменный пол.
— Отпусти ее, вахтангар.
— Эй, мы не в… А, хрен с тобой, забирай. Я ж понимаю, что нормальному мужику без бабы никак. Только начисть ей рыло сперва. Для науки и воспитания ради. Добротой тут не поможешь, не нужна она, доброта, вовсе. Вон что вышло: я ее жалел, а она теперь хамит и хозяев оскорбляет.
Ласка замычала, не в силах ответить. В крови и слезах она была жалкой и уродливой. Беспомощной.
Сама виновата, думать надо было, прежде, чем рот раскрывать.
— Благодаря моей доброте, вахтангар, ты оказался жив год назад, — сказал Бельт. — Благодаря ей жив сейчас и даже пока с целыми зубами. Понял? Я не слышу, ты понял?!
Ылым поднялась из-за стола, бледные губы ее дрогнули, изогнулись обиженной дугой, глаза подозрительно заблестели, утратив прежнее равнодушно-умиротворенное выражение. А Орин молчал, насупившись. Нехорошо глядит, упрямо.
— Отпусти ее, — продолжил Бельт. — Заберу. Больше мешать не станет.
Ожидание. Оринова знакомая, дружелюбная усмешка и щедрое:
— Дарю! Но смотри, чтоб больше от неё никакого дурилова.
Бельт только дернул шеей, чуть растягивая ноющий шрам. Ылым тенью выскользнула за дверь, Майне тоненько засмеялась, а Хэбу закашлялся. Определенно, камин надо чистить.
— Покажи. Да убери ты руку!
Она подчинилась, вытерла пальцы пучком соломы и сложила ладони на коленях. Всхлипнула. Дернулась от прикосновения, но тут же послушно замерла. Шить? Порез хоть и кровит, но не такой и глубокий, да и шить Бельт толком не умеет. Не трогать? Загноится еще или зарубцуется широкой полосой.
— Как он мог? — сквозь зубы спросила Ласка. Первые слова с тех пор, как из залы вышли, от беды подальше. На воздухе её сначала выворачивало, долго, мучительно, потом начало трясти, будто с горячки, и лишь в конюшне слегка отпустило.
— За дело, — проворчал Бельт.
— Он? Меня? — Не разобрать, чем вскипает голос Ласки, удивлением или гневом. — Этот выкидыш слепой ослицы? Сидел в каком-то сраном поместье в три избы, дворовым бабам юбки задирал… возомнил… Ох…
От прикосновения тряпицы она зашипела.
— На смотринах в замке Панквар моя сестра шла в первой паре. Да за нее знаешь какой тархат дали? Кишберов два десятка да еще гунтеров-двухлеток и… И за меня, думаешь, меньше бы дали? А этот выродок… Оууу! Осторожней же, коновал!
Из стойла высунулась светло-соловая морда. Лошадь втянула воздух и шумно вздохнула, точно сокрушаясь о Ласкиных страданиях.
— Раз такая умная и замечательная — сидела бы при муже или подтабунарии каком. — Бельт отложил тряпицу на колоду. Кровило по-прежнему сильно, все ж таки придется шить.
— И сидела. Но кто ж знал, что эта сволочь заворуется на реквизициях? Жадный. Ну и пошел на плаху вместе с половиной вахтаги. А меня братец спас, вернулся вовремя… еще один гер-р-рой войны… Прям-таки с порога в шлюхи и записал. Самолично косы резал, а потом и за камчу схватился. И бежала я от такой любви родственной куда подальше. Что кривишься, не интересно?
— Нет. Мне твои душевные истории…
— Ну конечно, вы ж ветераны, суровые воители. Герои-мать-вашу-победоносцы! Во славу кагана! Под знаменами тегина! А война, она не только там, у вас, среди коней, щитов и копий. Везде она. И перед вами, и за вами! В пожженных домах, во дворах, в людях, которые дохнут с голоду и дерево жрут, потому что фуражиры последнее для таких вот гер-р-роев забрали… — Ласка сорвала голос на хрип и, сплюнув, замолчала. Уставилась выжидающе, и взгляд у нее не злой, не обиженный, а скорее оценивающий, что ли.
— Если ты вдруг вздумала открыть истину и дать мне причаститься Соли слез Ока Всевидщего — не трудись понапрасну, — проворчал Бельт. Вдовы, значит, с сиротами. Интересно, она хоть одну вблизи видела? К примеру, жену пристреленного ею же возницы.
Он взял новый кусок материи и снова, без особой нежности, приложил к порезу.
— Скажи, — вдруг совершенно другим голосом произнесла Ласка, — тебе совсем меня не жаль?
— Начистоту? Не жаль. У тебя дар во мне жалость убивать. Пока молчишь, еще ничего, а рот откроешь и все, руки прям чешутся выпороть. Глядишь, и мозгов прибавилось бы.
— Но значит, есть все-таки в тебе немножко чего-то? Есть? Ну, если пока молчу, то оно ничего?
— Во мне много чего есть, — ответил Бельт и с усмешкой прибавил: — А ты, никак, замуж за меня собралась?
— А если и так? — Ласка ощерилась и ладонями принялась стирать кровь с лица. Размазала только, бестолковая. — Я тебе физию лечила, ты теперь мою врачуешь. Ты — дезертир, я — шлюха. Ты безродный, я бездомная. На тебя, небось, кол заточен, а меня плаха ждет не дождется. Мы ж теперь — два сапога!
— Да кому ты нужна, дура тощая? Еще и болтливая.
Не обиделась, но тряпку отобрала, прижала ко лбу и пробубнила:
— А знаешь, за что я Орина ненавижу?
— Ненавидишь? — Бельт всегда удивлялся подобным резким переходам: — Ты ж его ревнуешь к этой соплячке.
— Дурак ты. Вояка. Ничего не понимаешь. Ненавижу. Теперь вот ненавижу. Он ведь как… как братец мой. Думаешь, что знаешь его, всего, целиком, а однажды он берет и поворачивается к тебе лицом, и вдруг понимаешь — ничегошеньки ты его не знала. А он бьет, бьет страшно. Что больно — дело десятое… А вот страха я боюсь больше, чем любой боли.