И вот все, все кончено, он спокоен, только по-дурацки колотится сердце, да слезы обиды и жалости к себе душат его. Впервые в жизни ему так не повезло.
Вымыв в ручье руки и ополоснув лицо, Енох Минович осторожно двинулся в свое, как ему казалось, вполне предсказуемое будущее.
Минула ночь, полная бессонницы и ожиданий. Допотопный комендант благоухающим самоваром возвестил о приходе нового дня. Отчаевничали. Генерал с головой ушел в последние приготовления к войне. Костоломский нервничал. А как тут не нервничать, когда Гопс уже в третий раз не вышла на связь. Молчал и передатчик старшего группы, которую снарядили ей в помощь. Команда со спецконтейнерами дожидалась в условленном месте, тоже нервничала и посылала короткие сообщения. Драгоценное время уходило, дело гусударственной важности оказалось на грани срыва, да и оставаться в этой чулымской дыре становилось все опаснее. После стычки с Воробейчиковым, нелепой, надо сказать, стычки, главный опричник державы чувствовал себя не в своей тарелке, да и как могла себя чувствовать ядовитая змея в армейском муравейнике?
Так уж устроена властная реальность, что всесилию руководителей державы, которым, кажется, повинуются даже звезды, всегда сопутствует страх перед подданными. Властелин обречен бояться своего народа, и возможно, от этого страха и заводятся в его душе неведомые науке бациллы, обращающие недавно сильного и волевого мужика в капризное жалкое существо. И что поразительно – страх этот заразен, он незаметно передается от чина к чину, от стола к столу, от министерства к министерству, от губернии к губернии, и так до самого что ни на есть властного низа. Получается, что пуще всего власть боится не внешних врагов, а собственного народа. Но если страх разъедает душу, о каких любви и уважении может идти речь? Так и живут власть и подданные, одна – боясь и ненавидя, другие – презирая и своевольничая. Вы когда-нибудь слышали, чтобы народ хвалил власть, не по разнарядке, не со страха, а от чистого сердца? Не слышал такого и Костоломский. Он сидел, насупившись, на комендантской веранде и тупо, невидяще смотрел на последние приготовления гарнизона, готовившегося к ведению боевых действий в окрестных горах.
«Как же этой бестолочи Воробейчикову объяснить, что с войной лучше повременить? – размышлял главный опричник. – Нельзя лезть в горы без доклада моей группы о готовности. Все-таки Гопс – сука! Это она мне мстит за что-то, жилы тянет! Ну погоди, сволочь! А что годить, что годить? Может, она до всего сама доперла и смылась? Лежит себе, лярва, у теплого моря, жопу греет! А если и того горше – сдала и задание, и боезаряды, и группу поддержки бандюкам и сейчас придумывает, как из всего этого сухой вывернуться. На это она мастерица...»
– Ваша Беспощадность! – прервал его невеселые раздумья Воробейчиков. – Вверенные мне войска подготовлены к ускоренному маршу и начали скрытное выдвижение в заданный район.
Опричник уставился на бравого вояку, затянутого в портупею и обвешанного полевыми необходимостями, как новогодняя елка.
– Как приведены в движение?! – вскрикнул московский начальник, вскакивая. – Кто разрешил?! Генерал, вы, вы... – Опричник закипел неподдельным гневом, инстинктивно одергивая полы несуществующего пиджака. Со стороны это выглядело забавно: полнеющая фигура, затянутая в черный спецназовский комбинезон, и так-то делала его похожим на большого стареющего пингвина, а непроизвольные движения рук на уровне бедер до комичности дополняли это сходство.
– Я уже без малого сорок лет генерал! – отчеканил командующий и достал из большой планшетки несколько отпечатанных на компьютере листов. На первом листе в правом верхнем углу под словом «утверждаю» красовалась размашистая и не лишенная изящества подпись главного опричника. – Согласно вами утвержденному плану боевых действий. Вот пункт номер шесть: «Начало скрытного выдвижения в заданные районы сосредоточения», время: тринадцать тридцать. Сейчас тринадцать сорок, – глянув на свои видавшие виды часы, пояснил генерал и спрятал бумаги. – Так что войска уже более десяти минут движутся!
– Генерал! – почти взревел опричник. И неизвестно, чем бы завершилась эта сцена, не влети на веранду один из помощников Костоломского.
– Чекис Феликсович! – пренебрегая субординацией, заорал он. – Есть связь! Операция в стадии «клоуз до»!
Прилив радости был такой силы, что Костоломский обнял генерала и смачно поцеловал в губы.
– Так говорите, генерал, войска на скрытном марше?
– Так точно! – брезгливо вытираясь, ответил ничего не понимающий Наместник.
– А если марш скрытный, почему они песни орут?
– Да как же без песни-то на войне? Без нее никак нельзя! И потом, гражданское население должно знать, что есть у него защита от супостата. Когда скрытность понадобится, там они замолчат, там боевой устав действовать начнет, а пока строевой в силе, пусть поют. Может, кто-то в последний раз песней душу радует! – с грустью закончил генерал. – Так я пойду? Дел еще много.
– Да, конечно, ступайте, командуйте, к вечеру буду у вас. – Дождавшись, пока военный спустится с крыльца, сядет в дожидавшуюся машину и покатит вдогонку своим войскам, опричник вопросительно поднял брови на подчиненного.
– Все по плану, заряды переданы Гопс, оператор и старший группы под видом дезертиров внедрены в банду. К вечеру полная готовность. В семь тридцать завтрашнего утра время «Ч».
– Ну и чудненько, ну и ладненько! – подражая Августейшему, Костоломский засновал по веранде, потирая руки. – Евлампий Гансович! Ты лично отвечаешь за китайскую конницу. Инструктируй до одури. Человек трех из наших обряди в их дурацкие халаты. – Опричник театрально вздохнул. – Великие дела всегда требуют больших жертв. Мы с тобой вылетаем ровно в три ночи. Вертолет перегнать вечером за гору, чтобы крепостных собак не пугать спозаранку. Да, и еще, – понизив голос, он, озираясь, добавил: – Хибару эту вели нашим местным товарищам в шесть тридцать поджечь. Развели, понимаешь, гадюшник, чтецы хреновы! Я им покажу вольницу! Да, чуть не забыл: активисток из молодежного крыла «Гражданского согласия» нашел?
– К сожалению, нет... – тихим извиняющимся голосом произнес Гансыч. – Все поголовно мобилизованы Воробейчиковым для военных нужд. Иных же молодиц местные бабы не выдают и от моих людей прячут.
– Дикари! Никогда к ним цивилизация не привьется!
Минувшая ночь в лагере Макуты прошла неспокойно. Сначала весь вечер бились с Эрмитадорой. Девка держалась дикой кошкой, вместо ответов осыпала допрашивавших гневными искрами из глаз, супилась и молчала. Сар-мэн пробовал и с лаской, и со строгостью – без толку. Попытались было, отослав ухажера, приструнить девку плеткой – куда там, так крутогнулась, что сыромятная кожа в лоскутики распустилась, рукоять – в щепу, а разбойника, поднявшего на нее руку, словно куклу тряпичную, выбросила из куреня вон, тот, правда, цел остался, только помялся малость. Дивились все, а сделать ничего не могли, иной какой-то стала атаманова невеста. Макута приказал оставить ее в покое, но глаз не спускать. Потом они еще долго шептались с Сар-мэном и недоповешенным опричником, а ближе к полуночи прибежала служанка и, рыдая, сообщила, что пропала ее молодая хозяйка. Когда Даша, размазывая по лицу слезы, рассказывала атаману о бесценной пропаже, ему как раз доложили, что купно пропал и московский наместник. У Макуты как камень с сердца упал: «Коли вдвоем пропали, далече не уйдут, где-нибудь в густой траве-мураве под кустами залягут. Дело-то молодое, пущай тешатся, мот, к Званской в сваты попаду».