глаза, потому что все прекрасно понимали, – рассказали себе другую историю, как Офелия. Историю, которую члены совета в каждом анклаве повторяли тысячи лет подряд с того самого раза, когда в основание анклава впервые положили смерть, а не золото. Они внушили себе, что совершить что-то ужасное на благо остальных – их долг. Их боль, их бремя… как если бы они проявили небывалое благородство, сделав то, на что не решалась эта слабонервная публика.
Мне хотелось истребить их всех. Но ведь это были самые обычные люди. Те, кто сидел в зале, были не хуже членов анклавов, которых я знала в школе, а они, в свою очередь, не хуже любого школьного неудачника, с той разницей, что они родились в анклаве и не выбирали свою судьбу – по крайней мере, не так, как все остальные. Члены анклавов появлялись на свет в анклаве, а неудачники – за его стенами, и я, похоже, была единственной одиночкой на свете, которая добровольно решила не входить в анклав.
Этот выбор мне не нравился. Я долго его избегала. Так решила мама, и я знала, что, по сути, это было решение заботиться обо всех Филиппах Вокс и Клэр Браун на свете, даже об Офелиях; о злых и несчастных людях, которые не заслуживали прощения, – потому что в противном случае никто его не заслуживал.
Если бы мама не приняла именно такое решение – если бы она кого-то не простила, если бы отказала в исцелении и заботе человеку, которого сочла слишком дурным, – в худшем случае, он бы ушел от нее больным и отчаявшимся. Но лично я выбирала между тем, чтобы простить этих ужасных людей, – и тем, чтобы выжечь весь мир дотла. Потому что анклавы, выстроенные за последнюю тысячу лет, были созданы именно так. Мама сказала: «Анклавы строят с помощью малии» – и не ошиблась. Если я намеревалась уничтожить пекинский анклав – что мешало мне продолжить? Пекинцы вряд ли хуже лондонцев, горячо благодаривших меня за убийство чреворота возле их ворот. Хотя однажды они сами создали свое чудовище и выпустили его в мир.
Так почему бы не вернуться в Лондон и не разнести тамошний анклав, вместе со всеми его обитателями – мужчинами, женщинами и детьми? Почему бы не отправиться после этого в Нью-Йорк и не дать себе волю там, сея смерть и разрушение – точь-в-точь как запланировано? Только потому, что я не видела лично их ритуала, потому, что они не выбирали в жертву моих друзей? Значит, я такая же, как эти люди в амфитеатре, спрятавшиеся за стенкой?
Несомненно. Разница заключалась только в стенке. У меня ее не было. Мне приходилось одновременно удерживать ману и совершать действие, пользуясь лишь собственным телом и разумом. Я не могла передать ни крохи маны кому-то другому, чтоб тот сделал всю грязную работу; я не могла сказать себе, что выполняю чье-то желание, а если я этого не сделаю – сделает другой. Каждый раз я смотрела в лицо собственному эгоизму. И мне это не нравилось. Стена, в конце концов, возникла не просто так.
Кто поручится, что они не поступили бы мерзко, будь у них шанс? Вероятно, они бы просто сказали себе, что другие делают ту же мерзость, а значит, все нормально. Но я заставила себя взглянуть в их лица, увидеть слезы и ужас и предоставить им выбор – единственный, какой мне пришел в голову.
– Я не позволю вам совершить убийство, – сказала я. – Даже если мне придется обрушить анклав вместе со всеми нами. Я сделала это с Шоломанчей, и я сделаю это здесь. Вы меня не остановите.
Мой голос эхом отдавался от стен и прокатывался по залу, особенно гулко звуча в вынужденной тишине. Никто ее не нарушал. Я указала на кирпичи, на эту ужасную тяжесть.
– Если вы их уберете, я попробую спасти ваш анклав. Не знаю, что из этого получится. Но если вы отдадите ману мне, вместо того чтобы использовать ее для убийства, я попытаюсь.
Напряжение спало, и люди принялись переговариваться, оборачиваясь к соседям. «А вы знали, а я нет, я ничего не знал». Все твердили эту полуложь. Мне она была отвратительна, и в то же время я на нее надеялась. Искренне ее приняв, люди могли согласиться со мной и испробовать другой способ.
Но один из членов совета резко сказал:
– Мы отпустим Гуо И Лю, и ты уйдешь…
– Нет! – Мой крик отразился от стен комнаты, и звуки окружили пекинца, словно стая волков. Он замолчал. – Других вариантов у вас нет. Не ищите третий путь. Я не позволю проделать это ни с Лю, ни с кем-либо еще. Если вы не желаете, чтобы я попыталась спасти ваш анклав, – сбросьте все кирпичи в сточную трубу и бегите.
– Бóльшая часть маны – наша, – произнесла женщина средних лет, по сравнению с остальными еще молодая. – Мы взяли ее, чтобы помочь Пекину, а не только для строительства собственного анклава. Мы не намерены дарить им многолетний труд всего нашего клана…
– Вы взяли многолетний труд всего вашего клана и воспользовались им, чтобы создать чреворота, поэтому закройте рот! – велела я, однако это была лишь вспышка ярости, вырвавшейся на поверхность бурлящего котла; настоящий ответ должен был звучать иначе. – Ладно. Если пекинцы не отдадут вам вашу ману, пусть, по крайней мере, предложат хорошие условия.
Это тоже был слив эмоций, но хотя бы полезный; почти целую неделю, пока Лю сидела запертая, в одиночестве ожидая своей участи, они обсуждали важные моменты: например, сколько кресел в совете отдать пекинцам, а сколько – новопришедшим, кого поселить в самых удобных частях анклава, кто будет распоряжаться вакансиями… И я перевела разговор на привычные рельсы, заодно отменив половину трофеев, из-за которых они ругались.
Они торопливо засовещались, сгрудившись кучкой и понизив голос, но тут в зале поднялся парень, который вместе с нами тренировался на полосе препятствий, один из выпускников-пекинцев, по имени Цзяньюй. Он присоединился к нам одним из последних, и даже не потому, что боялся моих тайных замыслов, а потому, что мы действовали не по правилам, к которым он всегда питал горячую любовь. Даже когда Цзяньюй наконец вышел на полосу препятствий и преодолел ее в тесном дружеском кругу (насчитывавшем пятьсот человек), он пожаловался нам с Лю, что наша тактика противоречит пособию для выпускника (к тому времени уже несколько месяцев совершенно бесполезное). Мы мрачно покосились на Цзяньюя, и другие ребята из пекинского анклава спешно увели его, устало вздыхая… И вот теперь он встал и твердо сказал:
– Если