— Я это не надену!
Застывший туман то отливает чернотой, то дерзко вспыхивает огнем холодных аметистов, то встревоженный порывом воздуха, растекается глубокой сапфировой синевой. Ткань живая, норовит соскользнуть с ладони… это не для меня, я никогда не надевала ничего подобного.
— По-моему будет мило. — Карл переводит придирчивый взгляд с меня на платье. Оценивает. Сейчас поймет, что подобные наряды совершенно мне не идут, я же воин. А в этом… я буду чувствовать себя голой.
— Королевой, солнце мой. В этом ты будешь чувствовать себя королевой… Повернись. Подбородок чуть выше… бриллианты? ПСшло. Рубины, изумруды тоже отпадают. А вот жемчуг… примерь.
— Что? — мне к этому сооружению из тумана и прикасаться страшно.
— Все, Конни, все. И пожалуйста, не возражай, слушайся меня и все будет хорошо… — Он был весел и доволен жизнью, а я чем меньше времени оставалось до этого треклятого бала, тем неувереннее себя ощущала. Куда я лезу? В Хельмсдорф? Мало было боли? Много, чересчур много, чтобы относиться к предстоящему мероприятию спокойно, но и перечить Карлу нельзя.
Платье льнет к телу, переливаясь всеми оттенками ночи.
— Замечательно, — Карл ловко защелкивает замок ожерелья. — Зеркало вон там, подойди… и перестань дрожать. Где твое самолюбие, Коннован? Кого ты там боишься?
Никого. Я никого не боюсь. И самолюбие у меня есть.
В зеркале незнакомка. Белые волосы, белая кожа, черные капли жемчуга и платье-туман… это не я, я не могу быть такой… красивой?
— И все-таки я — гений, — заметил Карл. — Главное, милая моя, меньше думай о том, что думают о тебе другие. В конечном итоге это не так и важно.
Фома.
— Шалым миром, талым словом, ветром темным… живи-живи, неси-неси ветер слово мое по-над водою, по-над землею, к птице вещее, зверю тихому… — завывала ведунья. Звенели серебряные запястья, тонко дребезжали вплетенные в длинные косы колокольчики, гулко ухал обтянутый кожей бубен.
— Перьями золотыми шерсть его, когтями серебряными лапы его, огнем красным глаза его… вином напою, зерном накормлю…
По полу туманными змеями расползалась вонь, и Фома, не удержавшись, чихнул. Глупо все, ну до того глупо, что смех разбирает. А засмейся — оскорбишь. По всему видать, что седовласая ведьма к уважению и почитанию привыкла, люди ее знают, верят, и от слова ее зависит дальнейшая судьба Фомы.
Михель сам запрягал в повозку коня, сам ездил в соседнюю деревню, сам уговаривал старуху помочь, и сам же о цене договорился. Две золотые монеты не так и много за всеобщее спокойствие и мир в доме. А ведьма… пускай шепчет свои заклинания.
— Зов мой ни ветру не растащить, ни воде размыть, ни огню пожечь, ни морозу заморозить… ни цепями, ни кнутами, ни железом каленым, кровью опоенным… словом зверя зову… — Руки взметнулись к темному потолку, а тяжелые браслеты вниз поехали, обнажая худые костлявые руки, медно-бронзовую кожу да темные, точно углем вычерченные вены.
Ведьма была стара и сурова. Въехала в деревню, восседая на копне сена, прикрытом лохматым Михелевым тулупом. Люди вышли встречать, молча кланялись, а она даже не соизволила кивнуть в ответ, будто не видела… а она и не видела, уже позже, когда герр Тумме привел старуху, Фома заметил блеклые, затянутые белесой пленкой глаза.
— А ты не гляди, что слепая, — сказала тогда ведьма, ледяной лапой ухватившись за руку, — порой меньше тут видишь, тем больше там открыто.
Фома не слишком-то в это поверил, однако покорно помог поставить в центре комнаты треногу, неимоверно грязную, закопченную, норовившую перекоситься на один бок. И углей из печки нагреб, и мешочки с травами раскладывал. Ведьма принимала помощь с полнейшим безразличием, будто привыкла. А может, и вправду привыкла.
В любом случае поскорей бы все это закончилось, Ярви, небось, изволновалась вся. Ради нее он согласился, ради нее терпит и будет терпеть столько, сколько надо.
— Шорохом-камышом, полынью-матушкой… сон-травой да крестом петровым… березою черной да белой ольхою… — ведьма на ощупь находила нужный мешочек, подкармливая рубиновые угли мелкой древесной трухой. Угли шипели, иногда брызгали мелкими искрами, а комната наполнялась удушливым черным дымом, в котором дробным серебром перекатывался звон колокольчиков.
Голова болит… отдышаться бы.
— Дыши, дыши, дыши… — завыла старуха, и Фома подчинился, вдохнув полные легкие дыма.
— Спи, спи, спи… — уговаривали колокольчики.
— Так-так-так… — поддерживал бубен. — Спать-спать-спать…
Нельзя. Он не знает, что с ним сделали, но спать нельзя, старуха может обидеться, если он заснет.
— Нет-нет-нет, — позвякивали браслеты на тощих запястьях. — Спи-спи-спи…
На голову ледяным кольцом легли руки, заставляя повернуться влево, и чей-то голос скомандовал.
— Погляди на меня…
Белая пленка лопнула, выпуская черноту, та расползалась, разлеталась, смешиваясь с дымом и звоном, и проникала внутрь, чернота глядела на Фому, и не было сил отвести взгляд… а потом все исчезло и тот же голос повелел:
— Спи… — и тихо добавил, — кто бы ты ни был…
Вальрик.
Вывели как обычно, двое по бокам — благо коридор достаточно широк — двое сзади. Любое резкое движение и удар под колени, упадешь, а подняться не дадут. Точнее дадут, но в таком состоянии, когда и дышать самому тяжело, не то, что бегать.
Сегодня ведут не в лабораторию. Коридор, несколько поворотов, лестница. Новый конвой. Эти бьют сразу, просто на всякий случай. Пускай, ему все равно. Дверь. Комната. Разделена на две половины решеткой. Прутья толстые, не выдрать, а дверь, тоже железная? Ну хоть стула нет.
— Лицом к стене! — приказ из тех, перечить которым нет смысла. Вальрик подчиняется, но один из конвоиров прижимает шею резиновой дубинкой, да так, что вдохнуть нельзя. Зато наручники снимают… черт, неужели все и поэтому снимают наручники?
Сумасшедшая радость заставила забыть о благоразумии, Вальрик позволил себе пошевелиться, не дожидаясь приказа, но наказания не последовала, только старший тихо, но внятно предупредил:
— Попробуешь отлипнуть от стены раньше, чем выйдем, — ногу прострелю. Жди.
Ждать приходится недолго, дверь закрылась с громким лязгом, щелкнул, повернувшись, ключ в замке. В комнате почти пусто. По обе стороны решетки стоит по стулу. Да нет, не стоит — стулья намертво прикручены к полу, а стены обиты мягкой тканью. Вальрик ударил — не пробить, и звука нет, будто подушку пнул.
Дверь на другой половине комнаты открылась без единого звука, или он был слишком занят исследованием комнаты, а потому и не заметил? Главное, что когда раздался тихий спокойный голос, Вальрик вздрогнул от неожиданности.