— Она не собиралась кормиться, — продолжала Беллис, стараясь говорить нейтральным тоном. — Она была сыта. У них есть… разум. Они вовсе не животные. Все дело в голоде, сказал он мне. Они могут очень долго прожить без еды, целый год, и все это время будут визжать от голода — ни о чем другом они не могут думать. Но если они поели, насытились по—настоящему, то на день или на порой на неделю, голод отступает. И вот в это время они пытаются говорить.
Беллис рассказала, как они прилетают с болот, приземляются на площади и кричат, пытаясь заговорить с мужчинами, произнести слова. Но им не удается выучить язык. Они ведь почти всегда голодны. Они знают, кто они такие.
Беллис поймала взгляд Утера Доула. Она вдруг поняла, что пользуется его уважением.
— Они знают. Изредка они могут сдерживать себя, когда их желудки полны, а разум на несколько дней или часов свободен, и тогда им понятно, что они делают, как живут. Они не глупее меня или вас, но чувство голода слишком отвлекает их, чтобы они научились говорить. Но раз в несколько месяцев, в течение нескольких дней у них есть возможность сосредоточиться, и они пытаются учиться… Но у них, судя по всему, ротовой аппарат устроен не так, как у мужчин—анофелесов, и они не могут производить нужные звуки. И только самые неопытные, самые молодые пытаются подражать мужчинам. А когда они высовывают хоботок, то рот у них почти как у нас. — Беллис видела, что Доул все понял. — Их голоса похожи на наши, — тихо продолжала она. — Они никогда не слышали такого языка, которому могли бы подражать, а теперь услышали: это наш язык. Та женщина была сыта, но не понимала языка, хотя сознавала, что не понимает. У нее, наверно, закружилась голова от всех наших речей — ведь и она сама могла производить эти звуки. Вот почему она полетела к тому человеку. Она пыталась поговорить с ним.
— Странный меч, — сказала Беллис чуть погодя. Он помедлил мгновение (Беллис поняла, что впервые увидела у него проблеск неуверенности), потом вытащил оружие правой рукой и протянул ей — посмотрите.
У основания его ладони виднелись три маленькие металлические заклепки, словно внедренные в плоть и соединенные с пучком проводов в рукаве, уходившим к коробочке у него на поясе. Эфес меча был отделан кожей, но не полностью: оставалась полоса металла, которой касались заклепки, когда Доул брал меч в руку.
Как и предполагала Беллис, металл клинка не был травленым.
— Можно потрогать?
Доул кивнул. Она постучала ногтем по плоской части клинка. Раздался глухой, сразу же гаснущий звук.
— Это керамика, — сказал Доул. — Больше похоже на фарфор, чем на металл.
Острые кромки меча не отличались тем характерным матовым блеском, который обычно свойствен заточенному клинку. Они были такими же бесцветно—белыми, как и плоская часть (белыми с желтоватыми пятнами, цвета зубов или слоновой кости).
— Он перерубает кость, — тихо сказал Доул своим мелодичным голосом. — Вы такой керамики прежде не видели. Она не гнется и не поддается. В ней нет гибкости, но нет и хрупкости. И она прочная.
— Насколько?
Утер посмотрел на нее, и она снова почувствовала его уважение. Что—то внутри нее ответило ему.
— Как алмаз, — сказал он.
И вложил меч в ножны (еще одним быстрым, изящным движением).
— И откуда он? — спросила она, но он ей не ответил. — Оттуда же, откуда и вы?
Собственная настойчивость и… что? смелость? удивили ее. Ей не казалось, что она проявляет какую—то особенную смелость. Напротив, ей казалось, что они с Утером Доулом понимают друг друга. Дойдя до дверей, он повернулся к ней и поклонился на прощание.
— Нет, — сказал он.
Дать менее точный ответ было бы затруднительно. Беллис впервые увидела на его лице улыбку, которая тут же исчезла.
— Доброй ночи, — сказал он.
Беллис воспользовалась мгновениями одиночества, которого так жаждала, погрузилась в общение с собой. Она глубоко вздохнула и наконец позволила себе удивиться насчет Утера Доула. Ей было не взять в толк, почему он говорит с ней, почему терпит ее общество, почему, как ей кажется, уважает ее.
Он был тайной для Беллис, но она сознавала, что чувствует какую—то связь с ним, нечто, сотканное из свойственных им обоим цинизма, бесстрастности, силы, понимания и… да, взаимного притяжения. Она не знала, когда или почему перестала бояться его. Она понятия не имела, чем он занимается.
Два дня, потом три, потом прошла целая неделя, и каждый день Беллис проводила в той маленькой комнате, при неверном освещении. Беллис казалось, что ее глаза атрофируются и теперь могут видеть только оттенки породы в помещении внутри горы, где царят полутона, бесформенные тени.
Вечером она совершала неизменную короткую пробежку по открытому воздуху (она поднимала голову, с жадностью впитывая естественный свет и цвета, пусть даже выжженные цвета неба над островом). Порой она слышала вопли местных женщин, вызывавшие ужас. Иногда она, впрочем, оставалась спокойной, но всегда держалась поближе к сопровождавшему ее охраннику — какту или струподелу.
А иногда она слышала возню и бормотание самок—анофелесов за глубокими проемами окон. Комарихи были настоящими чудовищами. Они убивали любого кровехода, высадившегося на берег, могли за один—единственный день обескровить целый корабль, а потом лежать с раздутыми животами на берегу. И тем не менее было что—то невыносимо жалкое в этих женщинах, населяющих остров—гетто.
Беллис не знала, какая цепочка событий привела к возникновению Малярийного женоцарства, она их не могла их даже вообразить. Невозможно было представить себе эти визгливые существа на других берегах, невозможно было допустить, что эти ничтожества терроризировали половину континента.
Пища армадцев была так же однообразна, как и окружающая обстановка. У Беллис язык онемел от вкуса травы и рыбы, и она флегматично жевала любые пропитанные ржавчиной дары моря, выловленные кактами в бухте, любые съедобные растения, которые они смогли добыть.
Самхерийские офицеры терпели их присутствие, но доверять не доверяли. Капитан Сенгка продолжал проклинать кактов—армадцев, сыпля ругательствами на сунглари, называя их оборотнями и предателями.
Лихорадочные ежеутренние расчеты вызывали у ученых все большее и большее волнение. Стопки бумаг с формулами росли с каждым днем. Воодушевление Круаха Аума (Беллис считала, что оно объясняется искренним любопытством), отличавшее его от остальных анофелесов, все усиливалось.
Беллис боролась и не сдавалась. Теперь она переводила, даже не делая попыток понять, что переводит, просто пропускала слова через себя, словно представляла собой некий аналитический механизм, который раскладывает, а потом воссоздает формулы. Он знала, что для людей, сгрудившихся за столом и дебатирующих с Аумом, она более или менее невидима.