— Почему же я не вправе этого решать? — спросил Громеко.
— Я ж не говорю, что вы не вправе, — ответила Зоя. — Вы вправе. Все вправе. Те, в Новом порядке этом, делят всех на людей и скот. Александра Иосифовна тоже решает, кому жить, кому под расстрел идти. Вот теперь и вы станете решать. Чем вы-то хуже прочих.
Громеко растерянно молчал.
— Начинайте операцию немедленно, — сказал Белоусов. — Иначе…
Саша перебила его, пока он не испортил все дело.
— Тихо всем! Комиссар здесь все еще я, — живот скрутило новой волной боли. — Развели достоевщину. Все остаются в живых. Громеко, вы проводите операцию. Как… сочтете правильным. А ты, — Саша обратилась к мужу, — обещаешь мне: выживу я или нет, доктор продолжает свою работу. И обещай мне, если это окажется последняя моя просьба, ты ее выполнишь. Нельзя держать хирурга под прицелом. Опусти пистолет, я прошу тебя.
Громеко молчал.
— Мой муж — не убийца, — сказала ему Саша. — Вне боевых действий он никого не убивал. За себя сами решите, пришло для вас время убивать или нет. Эфира только дайте, а там делайте что хотите — лишь бы это как-то закончилось, я не могу терпеть больше, — скривилась, зашипела, пережидая острый приступ боли. Вдохнула ртом воздух. — Но я прошу вас, не делайте моего мужа убийцей. Пожалуйста.
— Зоя, — сказал Громеко, — готовьте операционную. У нас ведь еще остался эфир?
Наконец пропитанная эфиром тряпка опустилась на лицо. Саша вдохнула как можно глубже, переносясь туда, где нет боли и не надо никого убивать.
Профессор Александра Иосифовна Щербатова спустилась с кафедры, опираясь на трость — возраст все-таки. Она преподавала философию в Петроградском университете уже двадцать лет.
— Итак, сегодня мы говорили о теории классовой борьбы в учении немецкого философа Карла Маркса, — заключила она, обводя глазами аудиторию. — У кого есть вопросы?
В распахнутые окна плавно залетал тополиный пух. Профессор мечтательно улыбнулась. Эта тема была одной из ее любимых. В юности и сама она увлекалась марксизмом, даже состояла в социалистической партии. Студентам она этого не рассказывала, но ведь именно страстный спор о природе частной собственности в далеком шестнадцатом году сблизил ее с блестящим артиллерийском капитаном. Молодые люди сами не заметили, как бурная дискуссия о переустройстве общества завершилась в постели, причем разница в воззрениях только раззадоривала их. После Щербатов женился на ней, еврейке, вопреки протестам родни — только его сестра Вера поддержала их. Любовь преодолела все препятствия. В годы кровавой смуты Саша стояла у мужа за плечом, поддерживала его во всем, помогала ему находить общий язык с представителями разных политических сил. В итоге революционный хаос удалось победить, установив стабильный классовый мир.
— Есть у меня вопрос… госпожа профессор, раз тебе так хочется, — сказал белобрысый паренек из первого ряда. Саша не смогла его толком рассмотреть — солнце било в глаза, но что-то в нем показалось смутно, тревожаще знакомым. — Вот ты теперь рассказываешь про классовый мир, его преимущества всякие. Но разве ж могло выйти так, чтоб люди сами отреклись от своих классовых интересов? По своей волей признали себя скотом, который держат в стойле? Отказались от права распоряжаться своими жизнями?
Профессор Щербатова, щурясь в ярком солнечном свете, пыталась рассмотреть лицо мальчика. Почему он обращается к профессору на “ты”, почему грубит? Отчего на нем старая, слишком большая для него гимнастерка времен Великой войны, покрытая ржавыми пятнами? Кто вообще пустил его в таком виде в университет? Его не должно тут быть.
Или… не мальчика не должно быть здесь — всего прочего не должно быть.
Это ведь не тополиный пух кружился в солнечных лучах — лепестки вишни.
— Мы всегда должны быть честны со своими учениками, — грустно признала профессор Щербатова. — Никак не могло такого выйти, Ванька. И не вышло.
Залитая солнцем университетская аудитория растаяла — слабый морок, навеянный скудно выделенным на операцию эфиром. Саша вернулась в зиму девятнадцатого года, на залитый кровью операционный стол.
— Она теперь выживет, доктор? — спрашивал Белоусов.
— Прогноз благоприятный, — ответил Громеко. — Воспаленный аппендикс я удалил. Восстановится ли ваша жена при том уходе, который мы способны обеспечить, зависит от крепости ее собственного организма. Можете верить, можете не верить, но все, что было в человеческих силах, я для нее сделал.
— Я верю вам. И простите меня, доктор. Я не должен был вам угрожать.
— Знаете, вас я не виню. Как и всякий врач, я достаточно наблюдал, как страх за близких лишает людей рассудка. Скорее я изумлен, что кто-то может считать близким человеком… такую женщину, как эта. У меня был некогда глухонемой пациент, я немного умею читать по губам… вы ведь молились, пока шла операция. Но как можно молиться за того, кто выполняет работу дьявола?
— Я верю в Бога, сотворившего небо и землю, — тихо сказал Белоусов. — И я никогда не претендовал на то, чтоб прозревать Его помыслы и трактовать Его намерения. Многие говорят: Бог хочет того, Богу угодно это… Я такого дерзновения не имею. И все же надеюсь смиренно, что человек, который жертвует своей душой ради других людей, служит Богу, а не дьяволу.
Саша сдавленно застонала. Белоусов крепко взял ее за руку.
— Доктор сказал, ты обязательно поправишься. И прости меня, дорогая моя, я едва тебя не подвел.
— Нет, нет, — прошептала Саша. — Только не ты. Обещай, что не бросишь меня.
— Откуда такие мысли? Никогда.
— Мне сказали, совершенным орудием я стану, если… покину тебя. Я не хочу. Во мне тогда ничего не останется от человека.
***
День в день четыре года назад
Я собирал в Италии полевые цветы для девушки -
Благоухающие веточки ракитника, дикие гладиолусы,
Розовые анемоны, что растут вдоль дорог,
И укрывающиеся под апельсиновыми деревьями
Тонконогие фрезии,
Чей нежный аромат для меня —
Дыхание самой любви, ее поцелуй...
Сегодня в опустошенных, отвыкших от солнца полях
Я собираю гильзы от снарядов,
Патроны, осколки шрапнели...
Доктор Громеко читал стихи в самой большой комнате дома лесопромышленника, переоборудованной в палату для выздоравливающих. Пол устилали набитые сеном матрацы, сшитые наскоро из половиков. В прежние времена это помещение использовалось только летом, сейчас его худо-бедно обогревали две чадящие временные печи. Окна приходилось держать закрытыми, чтоб сохранять тепло. Для освещения использовались лучины — остатки керосина в лампе берегли для срочных операций.
— Доктор Громеко, неужто это ваши стихи? — спросила одна из сестер милосердия.
— Нет, что вы, — смутился доктор. — Это из последнего сборника Ричарда Олдингтона. Стихотворение называется “Времена меняются”. Однако, дамы, прошу меня извинить. Все пациенты нуждаются в моем внимании, заслуживают они его или нет. Александра Иосифовна, как вы себя чувствуете?
— Лучше, уже намного. Вчера смогла обойти вокруг здания дважды.
— Хорошо. Значит, сегодня снимаем швы. Но я настаиваю, чтоб вы провели еще как минимум пять дней в покое, под моим наблюдением. Иначе это будет неуважением к моей работе.
— Как скажете, доктор, — Саша слабо улыбнулась. — Я в самом деле очень благодарна вам. Не задумывалась никогда прежде, какое же это счастье — своими ногами выйти во двор, умыться без посторонней помощи… Такие простые вещи, которые начинаешь ценить, только когда лишаешься их.