— Ты знаешь, я когда твоего «Ессея» приговорил, меня как током шибануло и захотелось вдруг пейзаж написать цвета, вырви глаз, Чего ради? Я их не перевариваю. Только изредка вынужденно, в качестве фона фигурам.
— Бывает, — Кочкин зевнул в детский кулачок до слезы. — Я тоже «Ессей» делал без особой охоты. У меня папа ведь начальник тюрьмы. Я, понимаешь, с пробирками ессеевскими гондурасюсь, а он зашел ко мне в лабораторию вечером, да про свое горе. Какие-то у него отпетые бандюки сбежали, ищут теперь страной. Не получился «Ессей», если честно. А «Терпсихора» получилась?
И в глаза заглядывает, что малый ребёнок, смастыривший из песка кривой куличек: правда же получилось? О, эти творческие люди! Неужели и он так же вопрос морщинами на лбу собирает: правда же кайфец? Ну не хуже же Джоконды? Степан обеими руками показал «пять».
— Я же прав был! — счастливо разулыбался винодел. — Когда для терпкости добавил кубебы, а аромат усложнил брусничным листом с мелиссой.
Степан же положил висок на кулак и задумался о тесноте жизни. Какое такое чудо-юдо он носит в мозгу, если с помощью его невероятным образом возможно раскодировать сигнал, отпечатавшийся в напитке с куколкой. Всё живоё! Чистая правда! Из сложившихся частей реальности выходило — сидеть ему в тот момент на смотровой площадке университета, даже если бы у него был полный рот цианистого калия и писать пасхальные луковки Новодевичьего монастыря. Только сидеть, писать. А живая вселенная сама побеспокоится, чтобы двери автобуса в последний момент захлопнулись перед носами фундаментальных негодяев.
Если бы царь-пушка обстреляла город картечью — это можно было принять за факт. Картечь, как в кино показанном вспять, начала обратное движение к стволу — был бы артефакт. Глянь кто на Москву сверху, он бы увидел — как только закончился комендантский час, сразу же тысячи зеленых картечин, травянные кепки «зеленоголовых» устремились по радиальным линиям. Точка схода линий — центр Кремля, там где стоит на пьедестале огромное орудие, так ни разу и не выстрелившее за свою бронзовую жизнь. Таким обьёмно-панорамным зрением обладают небожители, не военные патрули. Ну пройдет мимо «зеленоголовый», что подозрительного? Тем более отвлекают; то какой пенсионер обратится: «Сынки, не стреляйте в людей?», то какая старушка расплачется.
Пока суд да дело, самое время добраться до Лузина, освободить и замести следы. Следы — важно, ибо до сих пор Степан не разумеет, почему Копелян преспокойненько отдыхает в Крыму, если его здесь вытаскивали из «Матроской тишины», как французов из-под Вердена. Ясно, что очередная декорация, но сообщение пожарников на следующий день по телевизору — реальность. Как тогда связать? Он прошел всё-таки цепочку до конца; залез в документы, вымарывая чернила, дискеты размагнитил, самое стоящее, не стреляя из базук, вытянул на свет божий мальчика-жуайе. Вид у мальчика-жуайе, правда, не то, что раньше, joyeux{(фр.) весёлый, радостный}, скорее наоборот. Степан, отдирая со спины прилипшую от пота и дождя рубаху, вкратце рассказал о плане «строителей», но Лузину настоятельно рекомендовал идти домой, отчего тот с упрёком посмотрел на художника и патриотически тряхнул белобрысой чёлкой. Мало того, он еще позвонит сейчас сестричке. Жена, понятное дело, пусть сидит дома. Нечего ей на баррикадах.
Про телефон Лузин вовремя напомнил. Степан тут же позвонил Вильчевскому, которому сдал на полный пансион Жульена, пока мотался в Сибирь. Как там, интересно, обезьянка поживает? Вильчевский сразу рассказал про обезьянку и крокодила подходящий анекдот, в конце которого в трубке всхлипнуло.
— Невезуха! Помнишь, тебе подарок Томке показывал, бокал от «Леонардо»? Я посуду мою… Из рук, фьюить, выпал и хрясь, вдребезги!
— А Томы нет?
— И слава Богу! Дома только очередная родственница. То ли я ей дядька, то ли она мне тётка. В туалете красится с плохо скрываемым удовольствием, блестя очей порцелановой костью. Выезжаю! В город рвать надо, покупать такой же, пока не вернулась да не заметила. Второй раз уже буду подменивать.
— Как?!
— Каком кверху! У меня ж пальцы — опухшие огурцы. Ыай, дирьмо!
— Ванюша, — осторожно проговорил. — Не езди сегодня в город.
И прекратил разговор, чтобы не обьясняться. Лузин ушел встречаться с сестрой, а Степан спустился в метро, доехал до станции «Александровский сад», вышел к Кутафьей башне и огляделся. Пока гвардии не видно, но согласно плану она появится через час. Сел на газон.
— Чё ты тут растопырился новогодней елкой? Нигде не обойдешь.
Бадьянову лысину хоть в пушку заряжай. Сверху — натуральное ядро.
Оба, и Бумажный, и Лабунько, обрадовались друг другу. Хоть недавно еще мордовались диетическими яйцами.
— Ты чего тут?
— Жду часа икс, — серьёзно ответил Степан. — А ты?
— Я тоже. Меня в ГУМе лифтером вроде берут. Им еще грузчики нужны, так я Терёхе предложил, он не против от пьянки отдохнуть. Сейчас встречаемся и идем устраиваться гнилыми бабаями. Пошли, прогуляемся?
Двинулись вдоль кремлевской стены, миновав створ Исторического музея и Никольской башни, сразу увидали на углу ГУМа Головатого.
— Ба! Премногий вы наш! Моя акмэ как чувствовала!
Они побалагурили немного и, как единое, но рыхлое тело столкнулись с другим телом.
— Степанидзе! — взревел Вильчевский, но размахивать руками не мог, потому что в одной руке у него был новый бокал от «Леонардо», а за локоть другой руки его приковала к себе блондинка провинциальной наружности. — Вот встреча! Знакомьтесь. Ева — родственница. Степан — художник, пытается уже десять лет нарисовать толстопузыми пальцами один домик, миро зданием называется.
Степан тыкнул дружка кулаком в пузо, осклабился даме. Та брызнув глазками, жеманно надула сахарные уста. Они еще долго улыбались и кланялись друг другу; Бадьян Вильчевскому, Вильчевский Головатому, Головатый Еве, Ева Бадьяну, Головатый Вильчевскому, Бадьян Еве, Ева Головатому, Вильчевский Бадьяну, Бадьян просто так башкой, раз раскачалась. Степан, пока они великосветски знакомились, косился на Спасские куранты. Оставалось четверть часа. Головатый с Лабунько спохватились и, откланявшись, убежали устраиваться на работу гнилыми бабаями.
— Ты что за чушь молол и лясы точил про то, чтоб мне сидеть дома?
Степан, с трудом подавив улыбку, заставил себя отвернуться от родственницы Вильчевского. Вкус у Евы отсутствовал. На кофточке — голова тигра, глаза которого строго на вершинах пышных грудей. Каждая грудь волей-неволей оживала и где-то даже отображала собой циклопическое начало. Бедра более чем просторные, почему не было никакой необходимости обтягивать их кожаной юбкой. Причёсочка — пышно взбитые куафером сливки. Вильчевский сам хорош. Рубашка — пайта-расписуха, галстук перевёрнутым восклицательным знаком цветастей рубахи. Степан заметил пальмы, даже привиделись в смачных пятнах обезьяны. Всем бы так радоваться жизни, как его другу.