Полковник прошел по седьмому вагону, не задерживаясь, лишь мельком отмечая, что кое-что осталось. Солдаты озабоченно топотали, подлаживаясь под черепашью скорость старика.
Литвиненко же вспоминал: молодой, серьезный, суровый по военной необходимости, в хирургическом халате с тесемками на спине, он идет по составу, кивая свежим инвалидам, и за ним поспешает сестричка. Пахнет паровозной гарью, ковылем, кровью, гангреной, карболкой; вагоны гудят от стонов, сочащихся сквозь зубы; играет гармонь: впереди — русская, позади — губная немецкая. «На всю оставшуюся жизнь… нам хватит подвигов и славы…» У молодого Литвиненко даже нет при себе оружия. Ему положено, но он не носит. Он не за этим здесь. Но когда налетает вражеская авиация, он, выгоняя под откос персонал и оставаясь с ранеными, палит по «мессершмитам» из «токаря», высовывается в вагонное окно…
В восьмом вагоне был еще один холодильник — он, собственно, и был вагоном, этот холодильник, или холодильником вагон, как угодно. В нем хранили провизию. Сложили все без разбора, как требующее низких температур, так и способное без них обойтись.
— Минуточку, товарищ полковник, — Жулев обогнал Литвиненко. — Тут у нас каверза.
Они задержались в тамбуре. Жулев полез в карман штанов, вынул ключ; то же самое сделал Жамов. За ключами последовали конверты, оба вскрыли их одновременно.
— Зяблик, — прочел Жулев.
— Зяблик, — утвердительно кивнул Жамов.
Они сравнили напечатанное на вложенных карточках, слова совпадали, зяблик и там, и там.
— Это коды на каждый день, — пояснил Жулев полковнику. — Их в полночь меняют.
Отомкнули щиток ключами, синхронно их вставив. Открылись две рукояти; Жулев оттянул левую, Жамов — правую.
— Путь свободен, — хором, но вразнобой объявили бойцы.
— Иначе что?.. — пасмурно заинтересовался полковник.
— А иначе нас бы расколошматило в клочья. И попалило бы. Тут скрытые лазеры и пулеметы. Это же, можно сказать, сердце поезда, — значительно пояснил Жамов.
— Намедни один полез, так потом полдня оттирали, — добавил Жулев.
Сердце поезда было простукано и прослушано; опытный Литвиненко заметил, что моторчик поизносился. Сердечные болезни — извечный бич, тут лазером не обойтись.
Полковник сам не заметил, как осерчал и добросовестно переписал недостающие килограммы. Почему, черт возьми, он должен отвечать? Не скажут же, что он это сожрал. Сегодня точно не скажут, а вот когда тронутся… или вернутся… Но никто не вернется, и говорить будет некому, и сожрать тоже. Он занимался бессмысленным делом, собирая уголья на головы неизвестных воров и готовя тылы по привычке.
Жулев кашлянул.
— Народ докторов прокормит, — напомнил он в утешение. — А могильщиков и подавно.
…Девятый и десятый вагоны были жилыми: один — купейный, другой — плацкартный, для солдат. Литвиненко пощупал сырые матрацы. Казалось, что на них еще вчера умирали всеми покинутые холерные больные. Бурые пятна чередовались с желтыми и серыми, из дыр выглядывала тяжелая вата. Купе пустовали, людей здесь не возили давно, однако в воздухе все же стоял неистребимый запах псины. Замки на половине дверей были сломаны. Задержавшись у конурки проводника, Литвиненко погладил мертвый, кем-то простреленный титан.
— Как получилось? — осведомился полковник, не оборачиваясь.
— Так это давно, еще в мирное время, — сказал Жамов.
Литвиненко уже думал о другом: слишком просторно. Старшего состава — раз-два и обчелся; лично ему будет крайне неуютно жить в пустом, продуваемом сквозняками купейном вагоне. Похожем на его жизнь, которая не сегодня-завтра соскочит с рельсов, и он трясется все более одинокий, вокруг него все меньше людей. Он помнил, как состав бывал забит под потолок; пациенты мерли, как мухи, и в этом была кипучая жизнь.
Описывать здесь было нечего; считать матрацы казалось унизительным, но полковник пересчитал. Отметил, что четырех не хватает, записал и мстительно подчеркнул. Матрац — вещь простая и понятная каждому. Это не какой-нибудь микроскоп. Кража матраца возбуждает и возмущает сильнее, гнев ощущается праведным, до матраца каждому есть дело, всяк примеряет эту потерю на себя — покушение на матрацы наверняка выведет коменданта из равновесия. Все равно как если бы ему недодали утренней каши.
— Одиннадцатый вагон, — объявил полковник.
Жулев и Жамов преувеличенно изумились, развели руки, содружественно присели.
— Так нету одиннадцатого вагона, — возразили они хором, с извиняющимися нотками.
— Как так — нету? У меня в описи он есть.
— Не можем знать, товарищ полковник. Все время стоял, а с утра его уже нет.
Ничего не сказав на это, Литвиненко отдельной строкой записал, что неустановленными лицами похищен последний, одиннадцатый, вагон.
5
Отправка поезда — событие редкое, торжественное и печальное, суровая радость. Никто не боялся бомбежек, потому что отправка самолета случается еще реже и куда более торжественна. Только торжеств не видит никто и даже не устраивает их, ибо самолету допустимо взлетать лишь в условиях абсолютной тайны. Не боялись и бандитских налетов, так как конные, пешие и моторизованные банды тоже переживали не лучшие времена и нуждались в особых услугах поезда Литвиненко не меньше, чем простые мирные жители. Не боялись вообще ничего такого отдельного — просто скорбели, заранее прощаясь с геройским составом навсегда. Призрачные надежды на его возвращение лишь усиливали грусть.
Гордое торжество наполняло сердца, ими же ограничиваясь; снаружи все выглядело обыденно. Полковник ждал какого-нибудь оркестра, хоть маленького, хоть из пожарных, но музыканты не пришли. Вся торжественность уместилась в транспарант, пущенный по боку поезда: «Из никуда в никуда, очищаясь в дороге».
По вокзалу расхаживали патрули; на мешках и чемоданах сидели странники без пола и возраста, маленькие и большие; сидели давно, усмиренные, постигающие вечность. Косой дождь колошматил и припечатывал кленовые листы, черный асфальт коротко и быстро дышал холодом. То справа, то слева отрывисто что-то гудело, а то еще сбрасывало пар; земля отражалась в небе — так далеко, что детали сливались в однотонную шерсть, серую и влажную; на земле и на небе, обходясь пальцами одной руки, считали осенних цыплят.
Там, где полагалось стоять одиннадцатому вагону, но стоял десятый, томилась в ожидании небольшая группа людей «— все штатские, хотя и одетые в офицерскую форму. Их единообразие скрашивалось четверкой священнослужителей: православный батюшка с зонтом и в рясе; мулла в повидавших виды зеленом халате и чалме; раввин — снова с зонтом; бритоголовый лама в ниспадающем оранжевом одеянии, мокром насквозь, сам сильно смахивающий на мандарин. Эти четверо держались чуть поодаль; поп, ощущая свое геополитическое главенство, неторопливо прохаживался; остальные непринужденно переговаривались между собой, обнаруживая тактический экуменизм.