Со вздохом сожаления я стянул с головы конструкторский шлем. Не люблю, когда отрывают от работы. Но делать было нечего. Я вскочил на велосипед и поехал домой.
Мой дом — маленький трехкомнатный коттедж — стоял на самой окраине Венерополиса, недалеко от опорной стены купола. В палисаднике, окруженном молочаем и кустами веноля, сидел на скамейке Всеволод. Я сразу узнал его, хоть он и заметно изменился, возмужал, что ли. В уголках его прежде подвижных губ теперь появились незнакомые твердые складки. А вот Всеволод, похоже, не узнал меня. Только когда я приблизился, он вскочил, заулыбался, схватил мою руку.
— Привет, старший! Вот здорово — смотрю на тебя и думаю, Улисс это или не Улисс. Давно не виделись…
— Давно, — сказал я.
Олив стояла на крыльце, глаза у нее были такие же встревоженные, как на экране видеофона. Я попросил ее принести пива и еще что-нибудь.
Мы сели на скамейку.
— У тебя пятна на лице, — сказал Всеволод. — Это ожоги?
Я промолчал.
— Знаю, — продолжая он, — ты испытываешь новые самолеты. Старший, меня переводят первым пилотом на линию к Юпитеру, сегодня я последний раз на Венере — и вот решил прийти попрощаться…
Олив поставила на столик перед нами кувшин с пивом, стаканы и блюдо с разрезанной на длинные ломти дыней. Я отпил пива и подумал, что, пожалуй, стоит найденную утром конструкцию упростить за счет добавления одной степени свободы. Интересно, как увеличится при этом подвижность обтекателей?
— Что? — спохватился я. — Ты что-то сказал?
Всеволод смотрел на меня озадаченно, а может, это только показалось.
— Я говорю… я поздравил тебя с женитьбой, старший.
— Спасибо.
Я бы мог рассказать Всеволоду, какая веселая была у нас свадьба. Столы стояли на центральной площади поселка, и весь поселок пел и плясал, и эти удивительные простодушные танцы захватили меня, я тоже пустился в пляс с моей сестренкой Сабиной на плече, а потом я пробовал петь, и Олив тихо смеялась и затыкала уши. Один из местных поэтов читал под гитару стихи, и, слушая его, я смотрел на Олив, на ее светло-карие глаза, полные жизни, самой что ни на есть простой и прекрасной.
Я бы мог рассказать Всеволоду об этом, но подумал, что вряд ли ему будет интересно.
Мысли мои снова вернулись к обтекателям. Вдруг одно слово, произнесенное Всеволодом, разом выхватило меня из глубины раздумий.
— Что ты сказал?
— Я говорю… умер старик Греков.
— Дед?
Всеволод говорил еще что-то — о переживаниях, связанных с непонятным молчанием Сапиены, о незаконченных мемуарах Деда, о Робине, горько плакавшем на похоронах… Я слушал вполуха. Перед мысленным взглядом был Дед — сухонький, ироничный, в черной академической шапочке. Дед, сидящий в кресле перед экраном космической связи и потрясенно смотрящий, как бегут импульсы сапиенской передачи, обогнавшие время.
Целая эпоха, трудная, переломная, ушла вместе с Дедом…
— Пойду, старший. — Всеволод поднялся.
— Почему ты не выпил пива?
— Не хочется… Пойду… — Вид у Всеволода был какой-то потерянный. — Да, чуть не забыл! — Он вытащил из кармана пилотского комбинезона изящную книжечку в черном переплете. — Это Леон просил тебе передать. Его новая книга.
Стоя у двери палисадника, я смотрел вслед уходящему Всеволоду. Он шел быстро. Дойдя до поворота, оглянулся, неуверенным жестом поднял руку.
Олив убирала со стола.
— Погоди, — сказал я. — Давай выпьем по стакану.
— Знаешь, Алексей, — она прямо посмотрела мне в глаза, — знаешь, я почему-то испугалась. Решила, что он прилетел за тобой… чтобы увезти на Землю.
— Ну что ты, Олив. Никогда я отсюда не уеду.
* * *
Шли годы.
Ничем не омраченные быстрые венерианские годы.
У нас подрастал сын. Мне доставляло огромное удовольствие возиться с малышом — крепким, ясноглазым, похожим на Олив. Я учил его плавать и обращаться с рацией и скафандром. В шесть лет (или четыре по земному счету) он уже бегло читал.
Иногда мы увозили его на плантации, и я с радостью, к которой, однако, примешивалась тревога, наблюдал, как Олив, тщательно отрегулировав давление в скафандре, на одну-две минуты снимала с Роберта гермошлем. Конечно, малыш не сознавал значительности этих минут, но вид у него тем не менее был торжественный. Он старательно дышал, выпучив глаза и выпрямившись, как натянутая струна. «Я могу еще!» — кричал он, когда Олив надевала шлем на его русую голову.
Отлучаться мне приходилось довольно часто. Началось проникновение в Страну Радости — так мы назвали мрачную, изборожденную глубокими карстовыми трещинами равнину, лежавшую к юго-востоку от гряды Вулканических гор. Мы считали ее перспективной: здесь была область стабильно пониженного атмосферного давления, — и я верил, что равнина оправдает в будущем свое название. Мы увлеченно исследовали эту страну, вечно затянутую белесым паром, рвущимся из разломов грунта, страну, в которой вечно грохотали электрические тайфуны. Мы брали с бою каждый квадратный метр. Устанавливали радиомаяки и мачты грозоотводов, перекидывали мосты через трещины. Много раз, когда налетали черные теплоны, нам приходилось бросать все и бежать к самолетам. Наши новые машины не боялись теплона, они научились выходить из него. И мы возвращались снова и снова.
В тот день я вылетел в Страну Радости с флотилией из двух десятков самолетов. Я шел на головной машине, держа курс по радиомаяку и поглядывая на просветы в клубящемся над равниной паре. Флотилия приземлилась в заданном районе. Спустив из люков транспортеры, мы выгрузили землеройные и мостовые автоматы, сеялки, аппараты связи и службы погоды, энергаторную установку — словом, технику проникновения.
Мы с отцом и двумя другими агротехниками осмотрели участки, где прошлый раз был высажен веноль — новая мутация венерианского кустарника, необычайно устойчивая, с мощной корневой системой и крупной лопатообразной листвой. Этот веноль был, можно сказать, делом жизни отца.
Теплон, пронесшийся на прошлой неделе, дотла выжег посевы. Но корни уцелели, они уже кое-где выбросили новые побеги — начинался слант. Мы разметили площадку, простиравшуюся до огромной трещины. Затем пошли землеройки, оставляя за собой глубокие борозды и вывороченный грунт. Следом двинулись сеялки, выбрасывая в борозды саженцы веноля.
Я постоял на краю трещины. Клубы пара валили из нее, но не беспрерывно, а толчками, более или менее равномерными. Наружные стереофонические микрофоны, вделанные в шлем, доносили до моего слуха глухое клокотание. Хотел бы я знать, что за адская фабрика работает в многокилометровой глубине этих разломов…