— Это правда, сынок, — согласился Хьюи. — Все здесь какое-то иное, потому мы и должны обратиться к высшим властям за объяснением ситуации.
— Но ситуация не такова, как ты думаешь, — сказал Бетховен — и ему хотелось произнести длинную речь, обращенную к политику, о природе мысли и о различных типах лжецов, с которыми он всю свою жизнь вынужден был бороться, но поразительная триада до-минор из первых тактов симфонии до-минор, самая громкая, какую он слышал с тех пор, как оглох, вырвалась из него на этом месте, прошла, громыхая, сквозь силу света и оставила его удивленным и онемевшим.
— До-минор, до-минор! — произнес он неистово. — Это вся жизнь, неужели ты не понимаешь, тонизируящая к доминантному до — и снова назад!
Он вспомнил, как было в последние годы, до того, как его поразила глухота, когда музыка казалась такой абсолютной в своей чистоте и силе, что даже Hammerklavier казался только подготовкой к тому, что он мог бы сделать. А потом — потерять слух, потерять терпение, потерять все из-за льстивых несчастных дилетантов, которые сделали легкость возможной, они-то все время понимали, что он медленно опускается — ниже своего собственного позора.
— Хватит! — заорал он вдруг. — Хватит!
Он услышал, как триада переходит в мажор, и вот уже грохочущая до-мажорная триада посылает сигнал к финальным аккордам после того, как переступает через басы.
— Не могу понять, как это случилось, — обратился он к Хьюи Лонгу. — Не было вообще никакого указания на эту судьбу. Ни намека на молитву или свет. Даже когда я разорвал занавес в Missa Solemnis, там не было ничего похожего на это, только акры и акры кладбища, мертвецы в гробах, мертвецы без гробов, они поднимались, пели, медленно поднимались…
— Ох, сынок, — слова Лонга звучали по-доброму, — тебе бы в самом деле надо прекратить всю эту чушь. Ты только душу свою терзаешь тревогой, и ты так никуда и не придешь.
Все это было до того, как Бетховен осознал, что они должны уйти из города, что путь к освобождению лежит в пустынных пространствах далеко за пределами оград, когда он все еще пытался постичь какой-то смысл в этих обстоятельствах.
Как глуп он тогда был! Теперь ему кажется, что он стал на целые годы старше, хотя, конечно, миновало всего несколько дней. Разговаривая с этим несчастным Лонгом, прибытие которого в то же самое оглушающее и гибельное государство, какое Бетховен так хорошо помнил, он наблюдал — он чувствовал не только симпатию, но какую-то необходимость, нужду выбраться отсюда и освободить этого человека от ужаса, воплощенного и проявляющегося при первом же взгляде на Мир Реки.
Он сделал для Лонга то же самое, что для него до своего исчезновения в плоскогорья сделал крестьянский мальчик из Стокгольма: утешил его, успокоил, снял с него свирепый страх, в каком перед ним впервые открылась новая ситуация, а потом убедил его поискать более безопасное и изолированное пространство, где Лонг мог бы, наконец, найти какой-то смысл в том, что с ним произошло.
Бетховен и сам тогда не особенно понял, что такое Мир Реки, но он постарался облечь в короткие понятные фразы то, что знал, чтобы дать Лонгу кое-что, в чем тот нуждался, чтобы каким-то образом оправиться и отойти от первоначального ужаса.
И вот они оказались здесь, и Лонг медленно начинал привыкать.
— Сынок, — Лонг ласково дотронулся до макушки Бетховена, мягко подталкивая его вперед, — мы остановимся ненадолго и отдохнем, если ты не возражаешь.
— Но нас преследуют! Они в любую минуту могут оказаться здесь.
— Знаю, — не стал спорить Хьюи, — но я чувствую, что у меня почти готова речь. Я хочу обратиться к войскам. Я был в свое время прекрасным оратором, и теперь, я считаю, пора сделать мои способности известными здесь.
* * *
Они, наконец, добрались до конца леса. На последней миле деревья сделались реже, кустарник тоже не был таким густым, и вот Селус смотрел через большую опушку. Он остановился, положив руки на бедра, пытаясь определить, куда пойти дальше. Далеко на расстоянии с левой стороны он увидел маленькое озерцо.
Вдруг он услышал позади дикий, почти нечеловеческий крик. Он мгновенно резко повернулся, как раз в ту минуту, когда Калигула заносил у него над головой огромное бревно. Он поднял руку, чтобы смягчить удар, но опрокинулся на спину, прежде чем римлянин нанес смертельный удар.
— А ты храбрец! — пробормотал Калигула, колотя его обеими руками. — Я возьму твою храбрость себе!
Селус пытался перекатиться, так, чтобы освободиться от веса блондина, но у него все еще кружилась голова от удара.
— Слезай с меня! — рявкнул он. — Ты безумец!
— Как я съел своего нерожденного сына, так я съем твое сердце!
Селус почувствовал, как теряет сознание, а Калигула пригнул свою голову к груди англичанина и откусил большой кусок.
Должно быть, ужас того, что должно произойти, помог Селусу обрести свежий приток адреналина, и он жестко вонзил свое колено в яички Калигулы. Римлянин испустил пронзительный крик фальцетом, покатился по земле и начал непрестанно кричать.
У Селуса кровь струилась из торса по животу, он вскочил на ноги и осмотрел себя так тщательно, как только мог. На самом деле было бы неплохо несколькими стежками зашить рану, но в этом мире раны заживали, как по волшебству. Кроме того, от львов и леопардов он получал и похуже; если бы зубы Калигулы не содержали инфекции, — а причины не считать их таковыми не было — это было бы только временным досадным неудобством.
Но все-таки рана дьявольски болела, и он подошел к павшему богу и снова пнул его, на этот раз по голове.
Но Калигула на это не реагировал, он все еще выл и потирал свои яички, и все, что Селус получил от этого удара, была острая боль в ноге.
Он поискал веревку, которую нес свернутой у себя на плече, нашел ее там, где недавно упал, и подошел к Калигуле. Прежде, чем римлянин смог оказать сопротивление, Селус связал ему руки за спиной, а потом несколько раз обвязал веревку вокруг его шеи, оставив десяти футовый поводок.
— Порядок, — констатировал он. — А ну, встать!
Он дернул за веревку, и Калигула, задыхаясь и давясь, неуклюже поднялся.
— Ты делаешь мне больно! — негодовал он.
— Ты хотел меня убить, — отвечал Селус.
— Но ведь это большая честь — умереть ради удовольствия бога, — сказал Калигула, искренне удивленный реакцией Селуса.
— Обойдусь без этой чести.
— Тогда ты просто дурак!
Селус дернул за веревку, и Калигула снова стал задыхаться.
— А как насчет того, чтобы бог умер ради моего удовольствия? — спросил он.