Голубое пятно, распознав приближение, засверкало бриллиантовыми искорками, а красное, увидев, что его обнаружили, расплылось в огромную кляксу, став при этом зеленым.
Неизвестно откуда появились оранжевые, желтые, розовые шарики. Все поле зрения стало очень красивым, но это пока еще была та довольно распространенная красота, которую можно понять и, поняв, воспроизвести самому; например, нарисовать. Настоящая высшая красота возникла позже, когда все цвета в один необозначенный момент вдруг потеряли очертания. Теперь они существовали не в виде шариков и клякс, а сами по себе – цвет лишился формы, но при этом ухитрился не перестать существовать – вот это была уже настоящая, высшая красота, доступная лишь созерцанию, но не воспроизведению. Нарисовать ее невозможно, разве что спеть, да и то лишь приблизительно, с неизбежным искажением.
Верещагин от счастья засмеялся – вслух, слишком громко, не рассчитал и поэтому проснулся, оборвал счастливое состояние. Он за всю свою жизнь раза три или два, может, просыпался от собственного смеха, и дни, следовавшие за таким пробуждением, были очень счастливыми и удачливыми. В них обязательно происходило что-нибудь важное. Строго говоря, ему за всю жизнь только и надо было проснуться эти два или три раза, но человек жаден, он хочет урвать побольше и поэтому просыпается каждое утро. На горе себе.
65
Верещагин умывается, одевается, бреется. Верещагин отправляется в институт. Он идет по улице, заглядывает в голубое небо, он напевает выловленную на днях из эфира и записанную на японский магнитофон замечательную песенку. Когда Верещагин проигрывает эту песенку или исполняет ее сам, то с удивлением обнаруживает гармонию во всем, что его окружает, даже в тех жизненных явлениях, чья отвратительность в другое время кажется ему очевидной.
В институте он тоже напевает. Вещий сон, в котором высшая красота родилась не от победы хорошего над плохим, а от их столкновения, он не помнит, да и не нужно ему это. Он помнит свой разбудивший его счастливый смех, он напевает чудесную песенку, превращающую мир вокруг в сплошное царство гармонии,- и от всего этого емy так хорошо, что дальше некуда.
Около полудня на его рабочем столе звонит телефон, он слышит голос Бэллы, чему несколько удивлен – прежде она никогда не звонила ему на работу. «Что-нибудь случилось?»- спрашивает Верещагин беспечным голосом – он уверен, что ничего не случилось, замечательная песенка нейдет из головы, гармония во всем, Вещагин весело кивает и встает: Бэлла просит его выйти проходной.
Он насвистывает, спускаясь в лифте, он напевает, выходя на улицу. «Чем могу быть полезен?»- спрашивает у Бэллы и улыбается ей и голубому небу. «Дурак, – думает он о себе, с веселой снисходительностью думает. – Порчу жизнь глупыми расспросами и подозрениями. Зачем это, ведь я верю ей… Вот и прекрасно, – говорит он себе. – Отныне никаких копаний в прошлом, будем жить счастливо и безмятежно». – «Чем могу быть полезен?» – дурашливым тоном спрашивает он у Бэллы и, улыбаясь, кладет руку ей на плечо, смотрит в голубое небо – ни Бога в нем, ни облаков. «Я тебе все лгала», – говорит Бэлла. «Что – все?» – спрашивает Верещагин и опять улыбается. «Я не только целовалась, – говорит Бэлла. – Господи, чего только у меня не было, чего только не было!» – и плачет. Не может быть, – сказал Верещагин, улыбнулся с трудом, как на морозе. – Не может быть». – «Господи, чего у меня только не было», – повторяет Бэлла. «Не может быть», – повторяет и Верещагин – они, как попугаи, заладили одно и то же. «Я боялась сказать тебе правду, потому что боялась, ты меня бросишь, но больше не могу, не могу больше», – и заплакала навзрыд, не опустила, а, наоборот, подняла лицо к Верещагину, он впервые увидел, как зарождаются, зреют и срываются с век слезинки, ничего прекрасного в этом явлении он не нашел, сколько ни смотрел, сколько ни смотрел. «Перестань, – сказал он сердито, – не может быть, ты же клялась страшной клятвой…» Засмеялась истерично: «У меня на теле нет места, которое кто-нибудь не трогал бы, не тискал…» «Перестань, – сказал Верещагин, – вечером придешь и поговорим, здесь не надо». Она засмеялась страшно громко, безобразно раскрыв рот, слезы потекли в него; похоже, она обрадовалась, наверное, думала, Верещагин больше не пустит ее на порог, впрочем, может, просто истерика у нее, неадекватный смех, без радости и горя…
Кнопочка внутри…
«Кнопочка внутри…- сказал Верещагин, сходя на мгновенье с ума. – В шесть жду тебя, придешь…» – и не помнит, как ушел, как вознесся в лифте, как снова оказался в тихой лаборатории, как сел за свой стол… тут очнулся: какую-то штуковину в пальцах ощутил, глянул – карандаш, если б случайно не взял его в руку, совсем бы не чувствовал, что существует – не было б Верещагина, а вот ведь есть, потому что – держит карандаш, без него карандаш упал бы, не позволяет карандаш исчезнуть Верещагину, потому что без него упадет, заинтересован карандаш в Верещагине, а то б не стало его, как и не было вовсе, спас Верещагин карандаш, повезло ему, подвернулся, будь ты проклята, жизнь, если позволяешь так поступать дочерям своим…
66
Конечно, глупости все эти гадания, ворожба, приметы, но все-таки лучше б, дурак, дал рубль цыганке!
Шел как-то Верещагин по улице с приятелем недели две назад, пристала цыганка, за рукав уцепилась: «Погадаю, рубль дай, счастье нагадаю», а Верещагин ответил: некогда, некогда, торопимся. «От счастья бежишь, глупый, – сказала цыганка и к приятелю: – Погадаю, рубль дай, счастье нагадаю». Тот согласился было – ради шутки; разумеется, интеллигентные люди интересуются будущим всегда только ради шутки, – да Верещагин потащил дальше: брось, мол, ерунда какая! «Несчастье тебе будет! – крикнула цыганка в лицо Верещагину. – Удар тебя ждет, беда – жди!» Верещагин засмеялся. «Рубль не дал, сразу и несчастье? – уличил цыганку. – Дешево ты мне беду пророчишь». – «А беда всегда дешево, – сказала цыганка. – За счастье платить надо, беда сама тебе заплатит». – «Разбогатею», – пошутил Верещагин. «Да ну тебя, – сказал приятель, – помешал позабавиться, интересно все-таки». – «Рубль не дал, и сразу – несчастье. Какой примитив!» – возмутился Верещагин.
Лучше б дал, скупердяй, рубль цыганке!
67
Протер Верещагин все-таки дырочку! Такая замечательная девушка была – нежная, заботливая, какая вожжа ей под хвост попала? – примчалась: миленький, я все тебе лгала, лгала, лгала… А он-то: моя, вся моя, думал, до последней впадинки на теле, до последней мысли и последнего гена, вот только тут еще маленькое сомненьице, маленький вопросик – (тер Верещагин, тер никому не заметную царапинку, полировал, везде ему ложь мерещилась, прямо пунктик какой-то) – господи, да я вся твоя, я ведь вся перед тобой…- знаю, знаю, но все-таки еще чуть-чуть потру, не сердись, просто я очень подозрительный, такой отвратительный недостаток, – что ты, милый, это я сама виновата, вначале, дура, с тобой немножечко хитрила, немножечко скрывала…- скрывала? – нет, приуменьшала немножко, теперь у тебя настороженность…- умница, как хорошо ты меня понимаешь…- я иногда думаю о чем-нибудь, думаю и вдруг замечаю: твоими мыслями думаю, теми, которые ты мне говорил, они теперь у меня как свои, тебя это не обижает; глупая я, своих мыслей не имею, разве могу тебя обманывать, когда твоими мыслями только и думаю; наверное, это плохо не иметь своих мыслей?.. – для женщины это совсем не плохо, совсем наоборот, это не оттого, что глупая, а потому что любишь…- потому что мы одно целое, да? Я, знаешь, о чем мечтаю, стыдно даже говорить… можно? это я не у тебя взяла мысль, это своя, поэтому очень глупая…- говори, ну что ты стесняешься…- мечтаю: вот если б был такой телевизор, чтоб включать не в розетку, а в меня, и на экране моя жизнь, вся-вся, подряд, ты б смотрел и радовался: все точно как я рассказывала, ни словом не солгала…- я тебе и без телевизора верю…- телевизор все же лучше, тогда ты мог совсем не сомневаться, даже ни капельки, я бы легла сюда, на диван, и ты бы включил, все посмотрел и поцеловал бы меня, и сказал: какая ты у меня умница правдивенькая…- глупенькая, тебе бы фантастические романы сочинять…- что ты, я не сумела бы, глупенькая я…