Их дом стал моим прибежищем. Мне дали понять, что я могу появляться там в любое время, если почувствую необходимость в уединении. И хотя время от времени они приглашали меня, но настаивали, чтобы я приглашался сам. Так я и делал. Иногда я не появлялся в Аризоне по шесть или десять месяцев, а иногда проводил там сразу по пять-шесть уик-эндов подряд. Ни о какой регулярности не могло быть и речи. Моя необходимость навестить их всегда зависела от внутреннего состояния. А их настроение никогда не менялось в зависимости от внутренних или внешних обстоятельств — у них всегда были солнечные дни. Я никогда не слышал, чтобы они ссорились или в чем-то не соглашались друг с другом. По крайней мере, до появления Вонана-19.
Постепенно наши отношения становились более утонченными и носили все более тесный характер. Думаю, что я был для них кем-то вроде дяди, поскольку мне было около сорока, Джек еще не достиг тридцати, а Ширли было чуть больше двадцати. Наша дружба носила глубокий характер. Что-то типа любви. Но в этом не было ничего сексуального, хотя я с удовольствием переспал бы с Ширли, если бы мы встретились раньше. Влечение к ней нарастало со временем, поэтому, если сначала я смотрел на нее как на девочку, то теперь она для меня была притягательной женщиной. Мои отношения с Джеком и Ширли образовали своего рода треугольник, не омрачаемый прелюбодеянием. Я восхищался Ширли, но не ненавидел Джека за то, что он физически обладал ею. По ночам, когда мне доводилось слышать звуки, доносившиеся из их спальни, я чувствовал только радость за их счастье, даже когда метался от одиночества в своей постели. Один раз я привез с собой женщину — с их согласия — но это было бедствием. Очарование уик-энда полетело ко всем чертям. Мне необходимо было приезжать одному. Я осознал, что ни с кем не должен делить своей любви к Ширли и Джеку.
Мы стали так близки, что рухнули все барьеры. В жаркие дни — а они стояли почти все время — Джек предпочитал ходить голым. Почему бы и нет? По соседству никого нет, а присутствия жены и близкого друга он не стеснялся. Я возненавидел его за такую свободу, но подражать не смел, потому что считал неприличным обнажаться перед Ширли. Я носил шорты. Это был очень деликатный вопрос, и они выбрали очень деликатный способ для его решения.
Августовским днем, когда температура была выше ста градусов, а солнце, казалось, занимало четверть небосвода, я и Джек работали возле дома в маленьком саду, о котором они так трогательно заботились. Когда появилась Ширли и принесла нам пива, я увидел, что она не завязала тесемки того сооружения, которое обычно служило предметом ее одежды. Эти тесемки причиняли ей неудобство. Поставив поднос, Ширли предложила пиво и одно протянула Джеку. От ее движений незавязанные тесемки лишили ее одежды, а вид ее тела лишил меня дыхания. Ее повседневный наряд был обычно таким открытым, что контуры ее груди и ягодиц не казались мне таинственными. Я как бы оказался свидетелем неожиданного разоблачения и мне очень захотелось отвернуться. Но я почувствовал, что она таким образом пыталась разрушить все предрассудки, поэтому я попытался не придать значения ее внешнему виду. Наверное, это звучит комично и нелепо, но я позволял своим глазам любоваться ее наготой, словно передо мной стояла статуя, которой можно восхищаться, и я с благодарностью детально изучал ее. Но глаза останавливались лишь на тех частях ее тела, которые были новы для меня: на розоватых бугорках ее сосков и золотистом треугольнике у бедер. Ее сильное и глянцевитое тело переливалось, словно намазанное маслом, в лучах яркого полученного солнца. Она была вся покрыта загаром. Завершив свой торжественный идиотский осмотр, я выпил половину своего пива, поднялся и стянул шорты.
После этого с нудизма было снято табу, что сделало жизнь в маленьком доме гораздо удобнее. Это начинало казаться мне вполне естественным полагаю, им тоже. Подобная скромность с моей стороны была неуместной в наших отношениях. Когда к нам однажды забрели туристы, сбившиеся с пути, нас настолько не тревожила наша нагота, что мы даже не попытались прикрыть ее. И лишь позже мы поняли, почему люди в машине были так потрясены и поторопились уехать.
Но существовал один вопрос, которого мы не касались: я никогда не заговаривал с Джеком о его работе в физике и не выяснял причин, почему он от нее отказался.
Иногда он интересовался моими делами, задавая пару туманных вопросов, провоцируя меня на рассуждения. Предполагаю, с его стороны это был терапевтический сеанс, потому что Джек отлично знал, что я приезжал к ним, когда попадал в тупик, и надеялся, что сможет поддержать меня. Его мало интересовали текущие события. В доме я не видел знакомых катушек «Научного обозрения» или «Научного обзора писем». Складывалось впечатление, что он демонстрировал свое полное равнодушие к науке. Я пытался представить, что из себя представляла бы моя жизнь, если бы я отказался от физики. А Джек это сделал, я не знал почему, а спрашивать не решался. Если когда-нибудь и наступит откровение — это должно произойти по его инициативе.
Они с Ширли вели спокойную и самостоятельную жизнь в своем уединенном мирке. Они много читали, у них была обширная музыкальная фонотека. Они снабдили себя всем необходимым оборудованием, чтобы заниматься ваянием. Ширли была прекрасным скульптором. Некоторые ее работы были замечательными. Джек писал стихи, которые я не понимал, время от времени посылал различные эссе об уединенном образе жизни в национальные журналы и утверждал, что работает над огромным философским томом, рукописи которого я никогда не видел. В основном, я полагаю, это были люди свободные, — они просто ушли в себя, мало производя и мало потребляя. И при этом были счастливы. По воле случая у них не было детей. Они покидали свое убежище не чаще двух раз в год, совершая кратковременные поездки в Нью-Йорк, Сан-Франциско, или Лондон, торопясь поскорее вернуться обратно. У них было четверо или пятеро друзей, которые время от времени навещали их, но я ни разу ни с кем из них не встречался. Наверное потому, что был к ним ближе всех. Большую часть времени Джек и Ширли проводили вдвоем, и это общение было главным для обоих. С одной стороны, они были открыты, эти двое детей природы, разгуливающие нагишом в необитаемом месте под раскаленным солнцем, совершенно недосягаемы для мира, который отвергли. С другой стороны, я не мог постичь всю сложность их отречения. Даже моя любовь к ним и ощущение того, что они являются частью меня, как и я — частью их, были заблуждением. Они были какими-то чужеродными, существовали, отвергнутые миром, потому что к нему не принадлежали. Самое лучшее для них было жить в изоляции.