Попевка невесело ныла в голове, постепенно угасая. Но, словно в отместку, закудахтала курица. Квохтание умиляло до слез — бугры капониров, мертвая земля, ветер тянет едва слышной, но тяжелой химией, а тут курочка яичко снесла. Всюду жизнь.
Курица шумела за бетонным колпаком. Простое яичко, или золотое? Полигон Курочки Рябы, и все эти сооружения — для отражения набегов мышки с длинным хвостиком.
— Вы поосторожнее. Манок раздавите.
— Манок? — я сначала посмотрел под ноги, а потом уж на говорящего. Охотничек, вабильщик. А я губу раскатал на яичко.
— Разве плох? — он поднял с земли коробочку, нажал кнопку, и кудахтанье прекратилось. Охотничек хорош, в старом камуфляже, яловых сапогах, но вместо ружья, тульского, ижевского или даже зауэра — длинноствольный карабин.
— Петушка подманиваете, или лису?
— Любого подманить могу, — он еще раз нажал кнопку, и кряканье, отрывистое, тревожное, разлетелось в стороны. — Серая шейка.
— Магнитофон?
— Синтезатор, — он опять убрал звук. Благословенна тишина, сошедшая на поля Господни.
— Где же трофеи? Бекасы, тетерева, вальдшнепы?
— Не сезон. Иных уж нет, а те далече. Разве что… — он показал рукой в сторону. — Поглядеть полезно, хоть и не трофей. Во всяком случае, не мой.
Мы шли по нечистой земле, ветер нес в лицо дряхлость и тлен. Сквозняк в спальне старого сластолюбца. Осень без позолоты.
Очередное низкое, вросшее в землю укрытие, а у входа валялась шкура, грязная, раздерганная. Бросил когда-то барин под ноги дорогой гостье, бросил и забыл в упоении жизни.
Мы подошли ближе, запах густел шаг от шага. Шкура прикрывала полуобнаженный скелет.
— Собака? — спросил я.
— Горячо.
— Волк?
— Опять горячо.
— Наверное, крокодил, — мне не хотелось трогать падаль даже носком сапога. Прилипнет. Запах прилипнет.
— Это помесь. Собаковолк.
— Вроде Белого Клыка?
— Хуже. У Джека Лондона это верное и благородное существо. А на самом деле ненавидит всех — волка, собаку, а больше всего человека. Нет зверя хуже. Одна радость — далеко не размножается. В первом, реже во втором колене бесплоден.
— Откуда же берется?
— В Епифановке мичуринец был. Новую породу вывести захотел, русскую богатырскую. Сколько их у него было, теперь не спросишь. С кормежкой заминка вышла, или как, но… А потом вырвались на свободу. Двоих подстрелили в конце концов. Это третий. Месяцев восемь, а какие челюсти…
Челюсти, действительно, впечатляли.
— Значит, есть еще?
— Проверяем, — охотник первым двинулся назад. — Где пропадать скот начнет, или люди, нас посылают.
— Кто посылает?
— Известно кто. Власть.
— Прямо в Жаркое и посылает?
— Нет. У хуторянина пропала корова, у Семченко. Хозяйство там, на востоке. Километров десять будет. Украли, думаю. Но проверить обязан. Он голове района родственник, приходится усердствовать.
Мы уходили, оставляя позади пятно на скатерти. Неприятное пятно. Под стать скатерти. А скатерть — хозяевам и гостям. Мы тут ели-пили, а вы нюхайте, коли незвано пришли.
— Покидаю вас, — не доходя до околицы начал прощаться охотник. — До заката как раз дойду до хутора, тут тропиночка есть.
Тропинки я не видел, но охотник уходил споро, гонимый недоступным мне ветром.
Одинокий парус камуфляжной расцветки.
Я тоже умею: надутый до звонкости спасательный круг, во рту вкус талька и резины, ногой отсторожненько в набегающую волну и — ах! я парю меж небом и бездной, соленая вода бьет в лицо, а откуда-то сзади цепляет жестяной голос:
— Гражданин в спасательном круге, вы заплыли за буйки! Немедленно вернитесь!
Затычка из круга выскочила, и вскипевшая вода защекотала правый бок. Но я вернусь.
Я сидел на кухоньке до сумерек, пока отсветы из поддувала плиты не проявились на полу. Тогда я подбросил монету: орел — иду в библиотеку, решка — готовлю «малый докторский» — сорок граммов спирта, пятьдесят граммов воды колодезной, капля уксуса и капля полынной тинктуры.
Монета покатилась по доске и пропала в щели.
Ничья. Я подсыпал в топку угля, (надо бы навес для уголька соорудить, а то кучей позади дома, нехорошо), и остался у печи на кухне, искать берег, к которому стоит вернуться.
* * *
Он повернул голову влево, слегка наклонил, всматриваясь в зеркало. Лицо, доброе, мясистое, в очках гляделось иначе.
Золотая оправа, большие квадратные стекла, а в результате, извините за выражение, интеллигент какой-то. Импозантный, даже одухотворенный, чужой.
Он снял очки, подарок Калерии, она смеялась, мой умненький наркомчик, ха-ха, легонько помассировал переносицу. Пустяк — очки, любая гнида позволить может, а он вот воздержится. Возможно, из суеверия, но: сегодня лицо изменил, а завтра стране. Ерунда? Лавина тоже из-за ерунды срывается. Пусть видят, каким привыкли. Калерии нет, а очки, что ж, полежат.
До самых лучших дней.
Открыв папку, он достал бумаги, отставляя их на длину руки, пытаясь разобрать текст. Буквы суетно прыгали, не давая замереть. Города, дивизии, танки и самолеты. Все в минусе.
Арифметика. Не его города, не его танки, его минусы только, и потому этот кабинет, что кабинет, даже голова не его, в любой момент сорвать могут. Пока.
Справятся орлы — награда будет щедрой. Нет — о, они знают, что их тогда ждет.
Он вытер руки, потные и в прохладе кабинета, нацепил пенсне, привычно опустил уголки рта, вай, генацвале, хорош, и нажал кнопку, вызывая порученца.
* * *
Кашель, сухой, надсадный, жил отдельно от хозяина. Он, хозяин, мужичок за сорок, ковылял себе домой, а кашель летал и летал по кабинету. Или мне так казалось.
Тридцать три, и одна десятая. Нижний предел шкалы градусника. На большее мужичка не хватило, хотя старался, грел градусник положенные минуты, выжимая тепло из худого, обтянутого землистой кожей, тела.
Девять человек прошли через мой кабинет — всего. Двое детей, четырех и шести лет, тридцать пять и восемь и тридцать пять и две соответственно. Подросток — тридцать четыре и пять. Взрослые же все не выше тридцати четырех.
Однако, тенденция.
С подобным я встречался в студенческие годы, на картошке. Все как один, на битву за урожай. Поможем селу. Все не все, а поехали. В холодный барак, под дождь, ветер и ночной полет звезд. Потянулись в медпункт, кашляя и чихая, врач свой, институтский, кандидат наук. У него инструкция была — дезертиров не плодить. И термометр всегда показывал тридцать шесть и шесть, хоть в кипяток окунай. Симулянты недостойны высокого звания советского студента.