Здесь решали мгновения.
- Сир, скорее!.. - услышал он срывающийся высокий голос.
Марочник держался за постамент какой-то скульптуры, а в украшенной росписью нише у него за спиной, как пустая глазница, зиял темный дверной проем.
Вероятно, тут находилась лестница потайного хода.
Клаус оказался возле него в одну секунду.
- Прощайте, сир... - тяжело дыша сказал Марочник. - Я не пойду с вами, я - ранен. И потом все равно кто-то должен отдать за вас жизнь... Потому что иначе защитные чары развеются...
Он поднял шпагу.
Дверь с тяжелым скрипом закрылась.
Клаус очутился в непроницаемой темноте и только, отдышавшись немного, разглядел грубо стесанные каменные ступени, идущие вверх, чувствовалось, что этот проход уже давно не использовался: воздух был затхл, а с кирпичного низкого потолка сетью невода свешивалась паутина. Почерневшие факелы в держателях на стене не горели, лишь мерцающий меч слегка освещал дорогу.
Впрочем, свет откуда-то все-таки пробивался, и чем выше поднималась крутая тяжелая лестница, сужающаяся с каждым шагом, тем отчетливее становилась его расплывчатая желтизна, словно разгорались невидимая люстра в вершине, и когда Клаус, дойдя до второй крепкой двери, куда упирались ступени, с некоторым усилием, уже запыхавшись, медленно распахнул ее, то увидел довольно просторное чердачное помещение, озаренное действительно гроздью ламп, свисающих на шнуре, а посередине этого помещения - чрезвычайно громоздкий, нелепый, как будто от будильника механизм, из которого во все стороны высовывались стержни и шестеренки.
Он производил довольно-таки унылое впечатление, потому что был явно и безнадежно запущен: жуткие волосяные накрутки опутывали шкивы осей, а со множества тросов, раскинутых от него через балки в самых неожиданных направлениях, как зловещие бороды, зеленели мочальные грязевые подтеки. Сразу было видно, что здесь не чистили и не прибирали уже много лет, и, тем не менее, механизм этот все-таки еще работал: слабое редкое тиканье доносилось откуда-то из железных недр, и высовывающийся оттуда рычаг с удлиненной пластмассовой рукояткой немного подрагивал.
А неподалеку от рычага, нависая над двумя медными зубчатыми секторами, то ли совмещая их скрупулезно, то ли, наоборот, с усилием разводя, напрягаясь всем телом так, что спертым задержанным воздухом раздувались лиловые щеки, приседая и расставляя локти, как каракатица, выгибался резиновой дугой Дуремар, и пиджак возле шеи его топорщился, как на гусенице.
Это был именно Дуремар, его мягкая отечная физиономия с пористым носом видна была совершенно отчетливо: ноздри от возбуждения раздувались, а на синеватых щеках проступали малиновые неровные пятна.
Он был, в общем-то, точно такой же, как в школе.
Но не это поразило Клауса.
Поразило его то, что пол на чердаке был как будто стеклянный: сквозь него был заметен зал с принаряженной танцующей публикой, вся дворцовая анфилада, по которой он только что дико промчался, вестибюль, где сейчас кучковались встревоженные сарацины, - непонятно было, как все это могло разместиться под сравнительно небольшим чердачным пространством, но однако, все это как-то, по-видимому, размещалось, были хорошо видны даже красные колпаки, по-немногу стягивающиеся из анфилады к главному залу.
А когда Дуремар совместил оба сектора, со скрежетом легшие друг на друга, и когда, издавая радостное мычание, подскочив, развернул на себя пластмассовую рукоятку, то весь механизм пришел в какое-то судорожное движение: завизжали сцепившиеся шестеренки, провернувшийся коленвал неожиданно выставил над собой латунные кулаки, беспорядочно задергались тросы, образующие под сводами чердака сложную паутину, и вдруг красные матерчатые колпаки, как подброшенные, ринулись на сарацинов.
Кажется, даже сквозь перекрытия чердака доносились проклятия и стоны поверженных.
Так это все не настоящее, понял Клаус. Мы - на ниточках, и нами управляют отсюда.
Сердце у него как будто остановилось.
Однако, больше он ничего сообразить не успел, потому что в ту же секунду Дуремар обернулся и издал протяжное, нечеловеческое рычание.
И сразу же из затемненного угла чердака, словно дожидавшийся именно этого случая, точно страшный паяц, появившийся на похоронах, выступил Карл в сюртуке и в высоком цилиндре с гвоздикой, приколотой у основания, и, протягивая Клаусу руку, довольно приветливо произнес:
- Здравствуй, старый товарищ!..
И улыбка у него была - дружелюбная.
- Здравствуй, - ответил Клаус, в свою очередь протягивая ладонь.
Но раскрашенные синим и черным, сведенные пальцы Карла почему-то, вильнув, проехали мимо нее и, рывком ускоряя движение, ткнулись в верхнюю часть живота, породив там тупое ощущение боли, а затем точно также рывком отдернулись, и сам Карл отскочил, и вдруг стало заметно, что в кулаке его оживленное мокротой поблескивает осиное лезвие.
- Вот так, старый товарищ...
Щеки с нарисованными сердечками округлились.
- Добей, добей его!.. - зверски закричал Дуремар.
Однако, несмотря на боль в животе Клаус уже выставил перед собой литую угрозу клинка, сталь сверкнула, - за спиной его оказалась какая-то железная лестница, и он начал неуклюже подниматься по ней, наугад нащупывая высокие подрагивающие ступени.
Меч был тверд, и поэтому ни Карл, ни Дуремар последовать за ним не решились. А потом отодвинулась крышка чердачного люка, и он очутился в четырехгранном обшарпанном помещении, где с зауживающегося потолка свисали упитанные змеи канатов.
Вероятно, это была Башня мэрии.
Стекла в переплетах ее отсутствовали, и через готические пустые проемы свистел черный ветер.
Налетал он, по-видимому, с океана и выдувал из города последние искры жизни. Клаус, во всяком случае, не видел в темноте под собой ни единого проблеска.
Только яркая живая луна висела над городом.
Да сияли в ее отражении скаты серебряной черепицы.
А так - ни огня.
В животе невыносимо болело.
Он схватился за один из свисающих сверху канатов, и вдруг мрачный тяжелый колокольный удар обрушился ему прямо на голову.
А потом - второй, третий, четвертый.
Ветер срывал эти удары и уволакивал вниз. Вероятно, многопудовой тревогой ложились они на улицы.
Клаус уже с трудом понимал, что делает.
Но он видел, что в черноте, облепившей весь город, будто свечи надежды, загораются отдельные желтые окна...
13. К Л А У С. П О С Л Е Д Н И Е Т А Н Ц Ы М А Я.
Как я любил их всех!
Я любил Карла, вихрастого и одновременно прилизанного, как болванка: он сегодня, наверное, целый час возился со своей головой, вероятно, не менее десяти раз за утро, чертыхаясь, мочил волосы и крепко причесывался, но они, высыхая, опять поднимались унылыми жесткими прядями, и поэтому голова казалась плохо подстриженной. Так ему и не удалось с ними справиться. Я любил Косташа, который только что вернулся на место рядом со мной: руки его сжимали диплом, а на твердых вдруг выперших скулах зажегся сейчас румянец волнения. Косташ наверное, тоже переживал. Я любил ленивую рыхлую Мымру: ленточка в глупых ее кудряшках, кажется, немного развязывалась, а под платьем на левом плече розовела выехавшая бретелька. Мымра была очень неряшлива. Но я ничего не мог с собой сделать. Потому что я любил сейчас даже тощего противного Дуремара: он в этот момент вместе с другими учителями находился на сцене и, поднявшись из кресел президиума, монотонно постукивал красным карандашом по обводу графина, треньканье несколько приглушало начавшееся шевеление, неприятный надтреснутый звук почему-то был слышен даже в наших рядах, а к тому же и сам Дуремар, распрямляясь, над залом, горделиво выпячивал пуговицы нового вицмундира: только что появился приказ о назначении его директором школы и, наверное, Дуремар всеми фибрами впитывал незнакомую ему прежде почтительность.