Хозяин почувствовал подступающую ярость. Ярость от всего: оттого, что его дочь занималась проституцией, оттого, что теперь спутала все планы, оттого, что сам он похоронив единожды дочь в душе, сейчас воскресил ее, вместо того чтобы вычеркнуть эту проститутку из схемы, в которой ей места не было, так же как не было места сутенеру и автоматчице, которых разметало гранатой во втором бараке.
Но вместе с тем это была не какая-то шлюшка, а дочь. Его вернувшаяся дочь…
– Папа! – пронеслось в голове из такого далекого вчерашнего дня.
– Леночка? – его собственный хриплый голос. Узнавание. Удивление. Радость. Страх. Паника.
– What does she say? – акцент какого-то отдаленного штата. Незнакомый акцент.
– Daddy…
И тишина.
– Мамед, – позвал он, вырываясь из плена мыслей и воспоминаний.
– Да, хозяин.
– Ты отвел к ней шута?
– Да, хозяин.
– Хорошо.
«Old Dublin» показался вдруг горьким и тошнотворным, хозяин закашлялся и положил трубку на маленький журнальный столик. В горле першило, и он долго еще пытался прокашляться. Не получилось, хоть перхал до тошноты, до слез.
– Что мне делать, Мамед? – хрипло спросил араба, утирая выступившие от кашля слезы.
– Ты ждешь от меня решения, хозяин, – мрачно произнес араб, – но его не будет. Это только твое решение. Для тебя, твоей земли, твоей страны это возможно единственный выход из ситуации. Но последствия… Нет, хозяин, я буду тебе служить, но я не буду за тебя решать.
Эл снова проснулась в ужасе. Сердце колотилось безумно, в горле застрял крик, а в душе боль и отчаяние. Ей снова снилось кровавое море и Анри с Жанной. А еще бритоголовый Борик и религиозный фанатик в капюшоне, который под капюшоном оказался мертвым негром. И она снова звала на помощь, а вместо помощи появились папа и Слава. Они весело танцевали канкан и пели «ай-яй-яй-яй-яй-яй-яй, убили негра». И кровавый прибой хлюпал у них под ногами. А потом что-то хрустнуло, и Эл поняла, что это отец наступил на торчащий из песка детский череп. Но отец этого даже не заметил, и они с беспредельщиком продолжали паясничать, и…
И Эл проснулась.
Рядом тихо сидел Вася и тренькал струнами. Бездумно, издавая странные, то сливающиеся в один, то, наоборот, резко диссонирующие звуки.
Она попыталась усесться поудобнее и бард тут же перестал мучить гитару, уставился на нее своими иконописными безумными глазами.
– Дочь разбойника проснулась, – весело сообщил он. – Вас порадовать новой песней, сударыня? О ком хотите послушать на этот раз?
Эл поморщилась.
– У тебя это балагурство в крови, что ли? Ты всегда шутом был?
– Нет, – Вася безумно уставился на нее, словно бы увидел впервые. – Раньше я был ученым. Я был большим ученым. А потом батька-президент объявил анархию, а потом по приказу батьки-президента меня закрыли в лаборатории и заставили делать такое, чего делать нельзя.
Вася со всей дури ударил по струнам. Гитара закричала, словно женщина, которой сильно и не заслуженно смазал по лицу человек настолько близкий, что подобное с его стороны казалось вовсе невозможным.
– А потом, – голос его теперь не хрипел, а истерично дрожал, как у плачущей бабы. – Я делал то, чего делать нельзя. Мне надо было кормить жену и детей, а эти, которым указывал батька-президент, хотели, чтобы я изобрел эту страшную вещь. И я изобрел.
Эл стало страшно. Он сумасшедший, он невменяем. Вдруг бросится.
Вася снова резко звезданул по струнам.
– А потом я отказался продолжать. А они угрожали. А я попытался сбежать. А они меня поймали, – голос его звучал все громче и истеричнее, пока не оборвался на какой-то заоблачно высокой ноте.
Надо позвать на помощь, мелькнуло в голове. Но Вася заговорил вдруг совсем тихо и спокойно, словно бы другой человек. Словно сам только что сидел и спокойно слушал чужую истерику, а теперь с тем же спокойствием констатирует факты имевшие место давно и вовсе не в его жизни.
– А потом они убили мою жену и моих детей. Младшему было шесть лет. Ему теперь всегда будет шесть лет. А меня забрал к себе батька-президент. Он мне объяснил, что я шут гороховый, а не ученый, и сам все испортил. Вот теперь я шут гороховый при батьке-президенте. Сперва на мое шутовство сердились, а потом привыкли. Теперь я шут. Шут!
Эл молчала, не зная, что сказать. Эта история… она не могла быть про ее отца. Отец не мог так поступить. Отец…
А что она, собственно, знала о нем, об отце? Этот старик, которого зовут хозяином или батькой-президентом совсем не тот мужчина, который был ее отцом тогда. Что его изменило так? Возможно, ее бегство из дома…
От мыслей стало тошно и страшно. Совсем страшно. Не думать об этом. Вообще ни о чем не думать. Как та книжка из детства, которую заставляли читать? «Горе от ума». Меньше думаешь, спокойнее живешь.
– Спой что-нибкдь хорошее, – тихо попросила она.
И Вася тихо задергал струны…
А француз все не мог понять, зачем она с ним едет. Этот бывший владыка – ее отец, вот зачем. И все сразу встает на место. Все становится просто и понятно, как в индийском кино. И так же бредово, как в этих бесконечных «Зитах-Гитах». Пойдем за бугор, я буду тебя убивать, но сперва сними штаны, я тебя поистязаю. Боги! Да у тебя родинка на жопе, как у меня. О, мой пропавший сын!
Слава усмехнулся мыслям, но тут же снова стал серьезным. Грустные шутки. Интересно, где теперь Эл? Тоже взаперти сидит? Вряд ли. Между дочерью президента, хоть и шлюшкой, и каким-то беспредельщиком разница весомая.
Вот ведь! А Анри все думал, с чего бы это ей за ним так бежать. Не за беспредельщиком она бежала, сутенерская твоя душа, а за папой своим. Бедный француз, ты всего этого так и не узнал. А может, в этом твое счастье?
Слава тут же оборвал себя на малодушной мысли: тоже мне счастье. Если б не его прихоть, жил бы сейчас Анри себе. Хорошо ли, плохо ли, но жил. А связавшись с ним, погиб. За него погиб, за его прихоть.
– Прости, дружище, – тихо прошептал Слава. – Мне надо было послушать тебя раньше.
– Так ты пообещай мне, дядьк, – возник в голове голос француза. – Пообещай, что не предашь меня. Я тебе и так верю, потому что без веры даже беспредельщик жить не может. Но только ты пообещай для душевного покоя.
Да, верил ему француз. Сначала бритоголовому Борику своему верил, а потом ему поверил. Поверил и доверился. И пошел за ним, хоть и знал прекрасно, что на смерть идет. А Слава даже не заметил этого. Вообще ничего не замечал, кроме своих мелких интересов. Теперь вот заметил, да поздно. Как говорила бабушка в детстве, еще задолго до анархии: «снявши голову, о волосах не плачут».
Вот именно, резко одернул себя. Думать надо о другом. О том, зачем пришел сюда, о том, что есть и что будет. А о том, что было, пусть думают те, у кого впереди ничего.