Труся вперед на подгибающихся от страха ногах, он меньше всего думал, откуда возьмутся «удобства» в этом тоннеле. Голове становилось все хуже, и дядя;Боря уже почти не соображал, когда перед ним странно, четырьмя сегментами, распахнулась вся торцовая стена коридора, и оттуда, как из промытой плотины, рванулся еще более ослепительный свет и режущий холод…
Легкие рвануло, будто вдохнул метели. Слезы хлынули ручьем, как от слезогонки. Обдирая мокрые скулы, дядя Боря вытирал их и вытирал, а слезы вселились. Но и сквозь едкую пелену он видел перед собой огромный зал, тянувшийся вдаль, насколько хватало жмурившихся глаз.
Весь зал, до самой едва видной терцовой стены, был уставлен низкими решетчатыми не то клетками, не то корзинками из черного металла; они стояли на полу, на галереях, несколькими ярусами расположившихся вдоль стен, странными гроздьями свисали с высокого потолка, а от них тянулись, извиваясь как живые, оранжевые кабели с белыми пульсирующими вздутиями. В каждой клетке-корзине что-то лежало. Уже совсем автоматом дядя Боря продрал глаза рукавом куртки и, пока зрачки не захлестнуло ого вгляделся…
Сначала ему показалось, что все, кто в них лежит, мертвые — они не двигались, не говорили и вроде как не дышали. При этакой толпище хоть малый шум, но должен быть, а тут ничего, ни мур-мур…
Потом дядя Боря шарахнулся назад. С перепугу.
Молча, разом и опять совершенно бесшумно все лежавшие взлетели на ноги. Он успел разглядеть, что ни одного взрослого среди них нет: сплошь пацаны и девчонки, да какие-то странные. Похоже, что все Арендованные!..
Он не отошел еще от этой догадки, и тут же шарахнулся вновь — ему показалось, что они разом и так же молча бросились на него. Но они просто разом вскинули руки. Через мгновенье они сменили позу, потом еще, еще, еще… Дядя Боря ничего не понимал; но кишкой улавливал — какая там зарядка, какой там спорт… Их всех, несколько тыщ, а может, и больше, словно током било, и движения их были какие-то нечеловеческие. На одной ноге стоит, одна рука вверх, другая вокруг шеи, а вторая нога загибается за спину и носком, да что там носком… всей ступней к затылку… И ещё разное, просто разглядеть не успеваешь, потому что скорость убойная, раз-два-три-четыре, раз-два-три-четыре… Ледяной ветер ходит по залу, хлещет в лицо, покалывает, будто искрами, только странными, невидимыми.
Веки у всех были сжаты, но своих корзин-клеток они ни разу не зацепили. Ближние дети, видно было, открывали рты, но без единого слова, одновременно крутили головами и нагибали их, как птицы, но все это в одном страшном беззвучии.
Дядя Боря тихонько подвывал. Голову ломило все сильнее и сильнее, глаза не слезились больше, а ссыхались, мышцы рук и ног сводило и дергало, спину словно заплетали колючкой…
Он задом попятился к двери, опасаясь здесь наблевать. И вдруг все кончилось. Угловатыми комьями дети свернулись на дне корзин и замерли, будто камни. Ветер и боль не прекратились, но как будто выровнялись — не рвало, а словно придавливало. Можно было стерпеть. Даже в мокрых штанах. До машины добежать, а там у него в сумке все, что надо…
Когда дядю Борю железными пальцами взяли за локти и накрыли ему лицо светонепроницаемой маской, он уже собирался запеть.
«Дорогая Меруэрт, я обещал вам одно письмо, написанное от руки; вот оно перед вами, первое и последнее. Жаль. Мне казалось, что с вами я вдруг ощутил себя счастливым и неуверенным, заново ощупывающим весь мир, все начинающим снова. Глупостью, было даже на секунду подумать, что такие, как мы, могут быть счастливы в этом мире. Именно тогда я и решил окончательно покинуть вас, когда понял: теперь единственное оставшееся счастье можно вывести только из горя другого. А ваше горе так же драгоценно, как и ваша любовь, которой вы согрели два наших невозможных дня в том отеле на Стрэнде…
Дорогая Меруэрт, я иду на это еще и потому, что невыносимо все время думать о том, что в любую минуту мы можем оказаться далеко друг от друга и от себя самих. Намного дальню, чем оказались бы, умерев или улетев на звезды.
Кошмарные улыбчивые роботы, которых в некогда нашем мире все больше и больше, в сущности, ничего не изменили: их было всегда так же много, просто мы боялись признаться себе в этом. Будь прокляты русская литература и искусство. Всю жизнь заставлял себя если не любить, то, во всяком случае, щадить и жалеть мерзких андроидов из дряблой биомассы, наперебой рвущихся стать деталями невозможной машины и горюющих только об одном — что их дети недостаточно изувечены, чтобы попасть в Аренду. Так называемые простые люди, по моему глубочайшему убеждению, накликали на наш мир эту беду, по их жадности, грубом простодушии, жажде to keep up with the Jones,[1] точном знании «как надо», зонтиками в коктейлях, способностью оправдывать что угодно, поп-группами и дрянью, дрянью, дрянью…
На террасе того ресторанчика посередине серого осеннего Дуная, на острове Маргит, мы забавлялись тогда, выдумывая новые определения человека. Почему-то вы возмутились, когда я сказал, что это существо, производящее неустранимые отходы. Оправдываясь, я привел фразу одного из великих немцев: «При внимательном изучении «человеческой истории создается впечатление, что человек создан с единственной целью — уничтожить себя, сделав предварительно Землю непригодной для обитания». Вы сказали тогда, что пришли те, кто способен освободить Землю от людей намного раньше (как говаривал Абадонна, «Не успел нагрешить»), и что эта беда, освобождает людей от какого бы то ни было суда над ними, а зовет спасать их. Помнится, я еще и спросил: «А зачем?..» Хорошо, что есть «Lullaby of Birdland» и был старый черный «стейнвей», это я вспоминаю с некоторым самодовольством, а то вы бы так меня и не простили…
Дорогая Меруэрт, я бы выдержал жизнь среди андроидов, у нас есть опыт. Повторю: мир стал просто откровеннее в том, что раньше лучше скрывалось и изощреннее оправдывалось. Мы бы жили на своем маленьком островке, подбирая «обкатанные ложью обломки истин с белого песка» и раздавая тем, кто еще нуждается в них…
Но мы попытались обнародовать эту информацию, мы были заранее готовы умереть за нее, попасть в тюрьму (хотя что это я, какие сейчас тюрьмы…), стать Посредниками… Произошло самое мерзкое. Нам просто не мешали ни в чем. Наши данные ушли в Сеть и превратились в спам, брошюры остались стоять на полках книжных лавок, а листовки нетронутыми выгребались из почтовых ящиков и летели в мусоропроводы. Четыре года мы убеждались, что четыре-пять процентов детского населения Земли, детей
Не отставать от Джонсов, быть как все (англ.)