Я тоже знал одного человека, который сгорел. Он плыл из Гаваны в Одессу, и в результате случившегося шквала его корабль разломило на несколько частей. Всех разбросало кого куда, одним словом, он оказался один посреди безбрежного мирового океана. И стал плыть. А что еще делать? Плыл, плыл, и на него напала хищная голодная акула. А у него случайно оказался в кармане складной ножик. Он вступил с акулой в единоборство и после длительного жестокого сражения вспорол ей брюхо. Она всплыла вверх этим распоротым брюхом, и он некоторое время поотдыхал, держась за нее. Потом поплыл дальше. А что еще делать? В какой стороне ближайший берег, он и понятия не имел, поэтому плыл без целеустремленности, не очень быстро, просто лишь бы не бездельничать, часто отдыхая на спине. Была у него одна почти несбыточная надежда: вдруг какой-нибудь случайный корабль пройдет мимо и, может быть, заметит. Плыл он так дней пять, потом на него напала еще одна акула, их в этой части океана ужас сколько, они там кишмя кишат. Ну, на второй раз он, не будь дураком, уже не просто подержался за ее распоротое брюхо, а еще и вырезал из него печень и съел. Говорят, акулья печень не только очень питательная, но и помогает от множества разных болезней. Наелся и поплыл дальше. По-прежнему не спеша. Тут еще один шквал случился, его подняло на гребень гигантской волны и несло столько, что он счет дням потерял. Потом на него напал гигантский спрут, за ним вслед стая прожорливых пираний и, наконец, третья акула, у которой он, не будь дураком, не только печенку, но и сердце в сыром виде съел. Он мне потом по этому поводу так высказывался: если б, говорит, на меня там никто не нападал, так я б там с голоду помер. Так что с питанием у него было довольно прилично, но утомился он страшно. Над ним уже огромная стая чаек летала, чтоб, когда он совсем обессилеет, выклевать у него глаза. Однажды ночью шлепает он ладонями по воде, и вдруг такая мысль приходит в голову: какой смысл сопротивляться обстоятельствам дальше, если корабли что-то не проплывают и надежды на спасение фактически нет. И перестал он шлепать, то есть потерял волю к жизни. Но вдруг видит: вдали во тьме огоньки мерцают. Ну и, конечно, снова зашлепал. Огоньки все ближе и ближе, их все больше и больше, наконец и берег стал различаться. Самым трудным, как всегда в таких обстоятельствах, оказались последние десять метров. Но он их нечеловеческим усилием все-таки преодолел, вышел на берег и тут же рухнул без памяти на песок. Заснул длительным сном. Сквозь этот сон чувствует: кто-то его толкает, кричит ему в ухо: «Что это вы так развалились широко? Где это видано?», но он только промычал невразумительно в ответ и продолжал целительно пребывать во сне. Еще какое-то время прошло, слышит уже совсем громкий голос какой-то женщины: «Слушайте, гражданин, вы что – хотите за десять копеек получить все черноморское солнце без остатка?» Открывает глаза, думает: какие еще десять копеек, и вдруг видит: батюшки, да это же одесский пляж, на него вход десять копеек! И над ним тетка-служительница стоит – вечер, мол, уже пляж закрывать пора. Встал он, извинился и пошел домой. Приходит, а домочадцы делают большие глаза: мы, говорят, тебя завтра только из Гаваны ждали. Господи, говорят, да ты краснее рака, ты же совсем сгорел, ужас просто. Глянул мой знакомый в зеркало – да, говорит, сгорел я.
Еще бы! Целый день пролежать под одесским солнцем. Кто угодно сгорит.
121
«Когда передо мной распахнулись ворота тюрьмы, было солнечное весеннее утро», – сказал Геннадий. А до этого он сказал: «Нам с вами, товарищ Верещагин, работать долго, и я хочу, чтоб вы знали мою жизнь.
«У вас найдется для меня тридцать минут?» – спросил он.
«Господи, хоть три часа! – ответил Верещагин. – Времени у меня много. У меня таланта нет».
«Вы издеваетесь над собой, – сказал Геннадий. – Вы искренний человек, поэтому я вам доверяю».
«У меня искренность от отчаянья», – объяснил Верещагин.
«Я вошел в продовольственный магазин и купил три килограмма трюфелей, – сказал Геннадий. – Было солнечное весеннее утро. Навстречу, смешно переваливаясь с ножки на ножку, шла девочка лет трех. «Возьми, – я протянул ей кулек, похожий на огромный букет пышных роз. – Это тебе. Не бойся! Дядя был наказан, но теперь он честный человек», – и ушел, не оглядываясь. Так началась моя свобода».
Ему тридцать три года, Геннадию. Он любит красоту, его речь изящна. Он называет Юрасика «Друг мой», о незнакомом человеке говорит: «Хомо сапиенс». Он входит в цех, опираясь на зонтик с длинной ручкой. Его шея всегда обмотана красным газовым платком «ввиду легкой воспаляемости шейных желез». Он подробно рассказывает Верещагину о своей жизни, и все рассказы начинаются с того момента, когда перед ним «распахнулись ворота действительности». «Что вы все ворота да ворота! – рассердился однажды Верещагин. – Лучше расскажите, почему они распахнулись». Геннадий с красивой грустью покачал головой. «Не надо об этом, – попросил он. – Вы старше меня и эрудированнее. Лучше я вас о чем-нибудь спрошу, вы позволите? Мне давно хотелось задать один вопрос…» – «Задавайте, – разрешил Верещагин. – Мне эта роль теперь подходит больше всего – отвечать и отвечать, а самому не спрашивать». – «Что такое экзистенциализм? – спросил Геннадий. – Подождите! – он схватил Верещагина за руку. – Я хотел бы сначала получить гарантию…» – «Все будет как в книжке», – пообещал Верещагин. «Никто не должен знать, что я вас об этом спрашивал», – сказал Геннадий. «Ах, вот оно что! – понял Верещагин. – Я буду молчать как рыба». – «Благодарю, – сказал Геннадий – он почти никогда не говорил «спасибо», а только «благодарю», считая, что так красивей. – Благодарю, – сказал он. – С максимальной абсолютностью я верю в этом мире только двоим…» – «А кто второй? – поинтересовался Верещагин. – В том что первый – это я, у меня нет никаких сомнений». Геннадий покачал головой с уже знакомой красивой грустью. «Вы – как раз и есть второй, – сказал он. – Я хотел бы услышать об экзистенциализме. Мне очень нравится это красивое слово».
Верещагин рассказал об экзистенциализме все, что знал, и еще кое-что довольно интересное прибавил от себя и ушел, а когда вечером вернулся в цех, к нему бросилась Альвина – она громко цокала и поправляла на бегу голубой парик. «Вы слышали? – спросила она, задыхаясь. – Оказывается, Геннадий экзистенциалист. Разве можно после этого удивляться, что я – вегетарианка?»
«Я попал в окружение замечательных людей, – подумал Верещагин. – С ними многое можно сделать. Мне не просто повезло. Это хороший знак, посланный свыше».
Теперь пора, совместно с читателем, разобраться в ни для кого не ясных вопросах: почему Верещагин не мог понять написанную в юности дипломную работу и что, собственно, означает это «не мог понять».