Он достает из кармана огромный сверкающий ключ и отпирает им сейф. «Первый бокал за досрочное выполнение плана, – говорит он, наливая. – Хорошо вам, ученым, вы умничаете, витаете в облаках, а я должен думать о плане. Я всю жизнь мечтал витать в облаках».
Они выпивают сначала за выполнение плана к середине ноября, потом – за перевыполнение к концу октября и в третий раз – за премию по итогам года. «Я с детства мечтал стать изобретателем, – говорит главный, – но меня подвела вот эта стерва», – он ткнул пальцем в бутылку, отчего та упала и покатилась через весь длинный деловой стол – по чистым и исписанным листкам, по приказам и договорам, инструкциям, указаниям, графикам, – ни главный инженер, ни Верещагин не остановили ее, не подхватили, не подняли, не проявили заботу – ни о ней, ни о бумагах на столе, так они поступили потому, что после трех тостов: за выполнение плана, за перевыполнение и премию, бутылка стала пустой и могла катиться теперь сколько угодно и куда угодно, и любой чертовой матери, тем более что главный инженер и в мыслях не держал отнести ее в пункт приема стеклянной тары и получить за это вознаграждение.
«Зато у меня внук изобретает, весь в деда, – говорит он. – То, что не удалось мне, удастся ему. В этом глубокий смысл преемственности поколений. Ему всего шесть лет, а он творит чудеса. Он, например, изобрел игрушку…»
Главный инженер хватает листок с кристалликами «Толоконного лба», неверной рукой рисует на нем чертеж, сует Верещагину под нос: «Соображаешь?» – кристаллики при этом катятся по столу врассыпную – кто куда. «Соображаешь?» – спрашивает он.
Верещагин кивает, не глядя. Он уже достаточно пьян, чтоб постичь смысл любого чертежа без визуального контакта с ним. «Соображаешь?» – допытывается главный. Верещагин снова кивает – с грустью. Он так пьян, что одного-двух кивков ему мало, он грустно кивает в третий, четвертый и в пятый раз. А главному инженеру мало трижды спросить: «Соображаешь?» – он спрашивает тоже в четвертый, а затем и в пятый раз: «Соображаешь?» Тогда Верещагин начинает кивать безостановочно, как китайский болванчик. «Еще наплачется, – говорит он, имея в виду внука главного инженера. Кивать он не перестает. – Еще как наплачется. В молодости я тоже изобретал детские игрушки. Это очень тернистый путь. Трудно найти другую область человеческой деятельности, где было бы столько консерватизма и застоя. Он еще наплачется».
Главный инженер сильно огорчен за внука. «Неужели и там консерватизм?» – удивляется он. «Невероятный! – говорит Верещагин. – Мне было девятнадцать лет, когда я изобрел замечательную детскую игрушку. Теперь мне за сорок, я кандидат наук, работаю в крупном исследовательском центре, но до сих пор считаю эту игрушку своим высшим научным достижением. Я храню ее чертежи как зеницу ока. Бумага пожелтела, чернила выцвели; правда, это были послевоенные чернила – очень низкого качества. Мне не удалось ее внедрить».
«Я не позволю, чтоб с внуком поступили так же, – говорит главный и ударяет кулаком по столу. – Что за игрушку изобрели вы, какой негодяй преградил вам путь?»
Верещагин вскакивает, в волнении прохаживается по кабинету. «Извольте, – говорит он, садясь на прежнее место», – Я расскажу вам о своей игрушке, я вам начерчу ее» И протягивает руку к листку бумаги, один из кристалликов лежит на нем, в свое время он был сброшен с этого листка главным инженером, но потом, когда тот, вскричав: «Не позволю!», стукнул по столу кулаком, кристаллик подпрыгнул, вернулся на прежнее место, теперь же Верещагин вознамерился его сбросить и, может быть даже совсем на пол, и тогда кристаллик потерялся бы навеки, однако судьба хранит его: едва Верещагин заносит над листком руку, как раздается громкий предупреждающий звук-взрыв, а может быть, выстрел. Beрещагин с главным инженером вздрагивают. «Что это?» – спрашивает Верещагин. «Выстрел», – говорит главный. «Скорее взрыв», – не соглашается Верещагин, и оба смотрят под ноги, так как выстрел этот или взрыв прозвучал снизу. «Подумаешь, – говорит главный, – бутылка, понимаешь, чертите, я весь внимание».
«Толоконный лоб»! – вдруг замечает Верещагин и тычет пальцем в лежащий на листке кристаллик. – Один». Они с главным инженером начинают шарить по столу и находят все три. «Я запру их в сейф, – говорит главный и запирает в сейф. – Чертите, я весь внимание». – «Я лучше расскажу на словах», – говорит Верещагин, грохот упавшей бутылки почему-то заставил его переменить решение.
Он рассказал главному о своем волчке, о разновеликих секторах в семь цветов радуги, о хитрых дырочках под сложнорассчитанными углами, о том, какая удивительная красота рождалась от сплетения цвета и звука; впрочем, сказал Верещагин, не в девятнадцать лет это было, ему уже тридцать тогда исполнилось, если не больше, но чернила все равно выцвели, высококачественные чернила фирмы «Радуга», ведь столько, черт возьми, лет прошло с тех пор, как он создал эту свою замечательную игрушку, которая могла бы оказать огромное эстетическое воздействие на подрастающее поколение, но, увы, чертежи желтеют и ветшают, он ходил с этим волчком на фабрику игрушек, – если бы только с чертежами, а то ведь именно с самим волчком. Да, да! Верещагиным был изготовлен действующий образец, против образца, казалось бы, не попрешь, если он действует, но директор фабрики игрушек попер, – ведь действует, как же отрицать? – но директор фабрики отрицал, посмеялся над верещагинским замыслом, цинично пренебрег интересами младенцев и вдохновением изобретателя. «О чем думал этот негодяй?» – закричал главный инженер. «О чем? – еще громче закричал Верещагин и захохотал сардоническим смехом. – О чем может думать начальствующая задница?» И совсем в раж вошел, руками размахался, вот, мол, какой тернистый у изобретателей детских игрушек путь, совсем опьянел, разбушевался Верещагин, а главный инженер, подавленный злоключениями собеседника, наоборот, приуныл – да так сильно, что, когда Верещагин, не замедляя словоизвержения, с юношеской гибкостью наклонился, схватил пустую бутылку, поставил ее на стол, а она не устояла, снова покатилась по разнообразным документам и, упав, произвела такой на этот раз оглушительный звук, какой слышит только самоубийца, стреляющий себе в ухо, – главный инженер даже не вздрогнул. Он тоскливо смотрел в предлежащее пространство, примеривал верещагинскую судьбу на своего малолетнего внука и бледнел от выпитой водки и протеста. «Это не должно повториться, – сказал он наконец. – Не должно! Иначе какой к черту прогресс, если все опять повторится».
148
У меня один знакомый есть, так он как-то в Париж ездил, ну и вздумал прихватить с собой шестилетнего сына: пусть, мол, посмотрит Нотр-Дам, Эйфеля, Гранд Опера, то-се; толчок, мол, к развитию, пусть с детства – одним словом, выхлопотал разрешение, свозил. С тех пор прошло десять лет, сыну теперь шестнадцать, ему о Париже и не заикайся, нос дерет, что вы, мол, мне по книжкам рассказываете, я сам там бывал, а ведь ничего помнит; что ты помнишь, спрашиваю, ничего же помнишь; помню, говорит, и мнется, наконец выдавливает – тетеньку с собачкой помнит, по улице шла, в тоненьких таких брючках, собачка, разумеется… Я ему говорю: эх ты, балда, разве Париж это тетенька с собачкой в брючках, а мать его вмешивается: это, говорит, ты в Симферополе видел тетеньку с собачкой в брючках, в следующее лето, все у тебя слилось, смешалось, так я ему говорю: слушай, ты, пацан, я книжку скоро заканчиваю – о Верещагине, так ты ее, пожалуйста, не читай сейчас, повремени пока, а то она у тебя сольется, спутается – с тетенькой, с собачкой, с розовенькими брючками, перечитывать потом не захочешь, скажешь: «Надоели вы мне со своим Верещагиным, да читал я уже, читал!»