Да, это правда, он заблудился. И битый час (если не больше) плутал, как в лабиринте, пока, наконец, не вышел на нужную улицу. Вышел — и вздохнул с облегчением. Вытер пот со лба, прислонился к шероховатой стене ближайшего дома (её поверхность была тёплой от солнца) и закрыл глаза. Дыхание Эгберта потихоньку выровнялось, он улыбнулся — заветная цель казалась так близка. Рукой подать!
Каков же был его ужас, искренний и неподдельный, когда он глаза открыл. В конце улочки (длинной и узкой, словно размотанные кишки кашалота) рыцарь увидел небольшую (человек тринадцать, не более) группу дам. Они негромко переговаривались и озирались по сторонам. Эгберт пригляделся и узнал тех, кто вслух осуждали, а втихаря подмигивали ему, и пока остальные выясняли отношения, так же втихаря ушли на поиски новоявленного кумира. Судя по виду, настроены они были весьма решительно. Рыцарь похолодел: «Порвут на сувениры. Охтыбожемой!»
Спину Галахарда покрывала старая драная рогожа. Даже не ткань — так, тьфу! доброго слова не стоит. Дырка на дырке и дыркой погоняет. Откуда она взялась и куда исчезло роскошное новенькое седло — Эгберта сейчас не интересовало. Он быстро стащил дерюгу, обернулся ею с головой и сел прямо на землю. Дамы очень удивились, когда увидели, что конь их Обожаемого и Несравненного (хотя и такого — «ах, какая прелесть!» — Безнравственного) кумира разгуливает сам по себе. Но ни кусочки сахара (достаточно крупные), ни ласковые слова не обманули и не прельстили вороного красавца.
Одна из дам решила от слов перейти к делу и попыталась схватить поводья, но тут же, заорав не своим голосом, отшатнулась от «подлой твари» — это Галахад изловчился и укусил негодяйку. Сочувствующих почему-то не нашлось. Кто-то возмутился, кто-то испугался, а кто-то и захихикал. Дамы ещё немножко пошумели, покричали, поспорили — да и пошли назад.
На грязного, скрюченного в три погибели нищего, что тихо мычал неподалёку от них, у дверей богатого купеческого дома, никто и внимания не обратил. Мычит, говорите? Пф-ф-ф! Ну, и пусть себе мычит!
…В общем, пока Эгберт с невероятными препятствиями добирался до замка, прошло без малого три часа. Сдав Галахада на попечение молчаливого конюха, господин барон переоделся в самые неприметные (то есть — старые и немодные, бог весть зачем хранимые) вещи и выскользнул из замка. Крадучись, прислушиваясь, оглядываясь по сторонам и затаив дыханье — среди придворных дам было также немало его поклонниц.
Но вот городские ворота оказались позади, и Эгберт вздохнул полной грудью. Перед ним возвышались холмы, поросшие буйной зеленью. Рыцарь неторопливо (удирать здесь, слава богу, было не от кого) поднялся на один из них. Ближайший и одновременно — самый высокий. Сказать, что ум Эгберта переполняли возвышенные мысли, а сердце — не менее возвышенные чувства, означало бы покривить душой. Он хотел просто-напросто придти в себя.
Рыцарь угрюмо смотрел на город с вершины холма. Настроение у него было не лучше, чем у висельника, которого (как поется) «с веревкой вот-вот обвенчают навеки». Мало того: время от времени в затылок Эгберта впивался не то кусок железа (раскаленного и невидимого), не то — чей-то коготь (льва или орла — не все ли равно?). Затем чья-то безжалостная и тоже незримая рука поливала темечко несчастного крутейшим кипятком. И все это на фоне негромкого монотонного гула, ох…! Что совсем неудивительно после длиной череды кубков и кружек: с винами — белым и алым, хмельным медом, половиной бочонка крепчайшего монастырского пива (темного и сладкого, почтительно окрещенного святыми отцами «Кровью святого Януария»), ликерами десяти сортов — и все это сверху «отлакировано» наигнуснейшим самогоном, о-оо… Все это в придачу к диким пляскам (и не только, о-ох, не только!) с сочными, бесстыжими девками, которые во всю глотку горланили такие песни, что краснели и зрелые мужи.
Шум, гам, звон, грохот, смех. И это лишь вначале — то, что было дальше, никакому описанию не поддавалось вообще.
Придворные дамы изнемогали от горячего желания подсмотреть хотя бы за началом знаменитой Разгульной Ночи. А уж если повезёт… Ах! при мысли о том, что они увидят всё, у дам кружилась голова и спирало дыханье. Осуществить желаемое было нелегко. Ибо Неписаное Правило № 1 гласило: ни одна из благородных дам и девиц не могла переступить порог облюбованного дворянами заведения. Исключительно из лучших мужских побуждений как то: величайшего уважения, почитания и преклонения. Дабы не осквернять целомудренные взоры грубым и не всегда пристойным зрелищем и не смущать нежные сердца возлюбленных своих и наречённых. Короче, «чтоб и духу их здесь не было, поня-атно?!»
Всякий запрет так и хочется обойти. Особенно, если это возможно за деньги. И дамы (ах-х!) решились. В условленный час, в кромешной (хоть глаз выколи) темноте, они на цыпочках, ти-ихо-о-охонь-ко прокрались к заветной двери чёрного хода, за которой их поджидал очень (ну, ещё бы!) довольный трактирщик. Мысль о двойном барыше согревала его душу — отзывчивую и чуткую к людским нуждам. Ибо сказано: «Возлюби ближнего, как самого себя». Трактирщик был набожен и неукоснительно следовал великому завету. Особенно, когда это хорошо оплачивалось.
Он поклонился и ласковым шёпотом назвал сумму. Дамы вздрогнули. Цена их любопытства оказалась далеко не малой, поэтому они долго шушукались, стараясь не глядеть в сторону нагло (то есть понимающе) ухмылявшегося трактирщика. Затем, пустив по кругу алый бархатный мешочек (вышитые на нем розочки и ангелочки выглядели невинно и целомудренно, да и предназначался он для церковных пожертвований), быстро собрали нужную сумму. Самая старшая и, одновременно, самая решительная величественным жестом протянула его хозяину заведения. Тот молча пересчитал золотишко и, сменив наглость на подобострастие, с многочисленными поклонами и расшаркиваниями повел жаждущих впечатлений дам.
Скрипнули петли, и дверь во внутренние покои медленно, будто нехотя, отворилась. Дрожащие, сгорающие от любопытства, они тихо, по одной, предводительствуемые чрезвычайно довольным трактирщиком, заструились вниз по лестнице — помещение для мужских сборищ находилось в подвале. И, наконец, вот она — цель! Потертая линялая шторка — розовый бархат, девизы, сердечки. За ней — небольшое отверстие в каменной кладке. Совсем небольшое. Словно кто-то нарочно (и весьма предусмотрительно) забыл положить сюда камень.
Раскрасневшись, дамы отпихивали и отталкивали друг дружку: каждая стремилась прильнуть к заветному окошку дыре и пользоваться им единолично. Кто шепотом, кто вполголоса, а кто и в полный голос, они с замиранием сердца, закатыванием глаз и закусыванием губ сладко ужасались творящемуся «ах, так близко, ах! а-ах-х!» страшному непотребству. Впрочем, они зря церемонились: за стеной стоял такой шум, что находящиеся там вряд ли слышали их вздохи.
…Эгберт вспомнил все — и содрогнулся. Господи, боже мой, неужели это и в самом деле был он? Куда они в ту ночь подевались — все эти необыкновенные, несравненные и ни с чем не сравнимые, достоинства его предков? Под какую лавку спрятались? в какой угол залезли? каким ковром прикрылись? А может, острый соус, будто насквозь прожигающий желудок и кишки, вместе с порцией доброго вина ливнем обрушился вглубь организма, и от такой встряски тело Эгбрта (всего на одну ночь) лишилось души?
Все славное, доброе и замечательное вдруг будто… испарилось. Все, что досталось Эгберту в наследство, все те качества, что передали ему близкие — утонченные манеры его тетушки, высоконравственная, хрустальная чистота души его бабушки, сдержанное мужское благородство его дедушки.
О, стыд, о позор! До пятого… нет, десятого… нет-нет! — аж до двадцать седьмого колена! Вот тебе и благородный рыцарь, вот тебе и «крошка Ланселот», как частенько, посмеиваясь, называл его покойный дед. Эгберт заскрежетал зубами. Гудение внутри головы усилилось, горячие капли вновь обожгли темя.
Рыцарь знал, что другой на его месте лишь посмеялся бы таким воспоминаниям, махнул рукой и — назло всем еще раз (а то и неднократно) повторил свои «подвиги». Другой, но не Эгберт. Как ни пытался он, как ни силился забыть (отчего несчастная, многострадальная голова гудела еще больше, кусок железа или острый коготь — впивался еще яростнее, а струя кипятка становилась еще сильнее) — забыть ну ник-ка-ак не получалось. Мысли о собственном несовершенстве, словно угрюмые стражи, не покидали Эгберта. Поодаль, у обочины дороги, небольшая компания могильщиков хоронила очередного прохожего. Несчастный зазевался на пышную кавалькаду и — ай-яй-яай! — угодил прямиком под копыта. Процесс погребения сопровождался шутками-прибаутками и громким жизнерадостным смехом. Работа шла слаженно и споро. Еще бы! Это был уже тридцать пятый (а, может, тридцать седьмой? или — о, радость! о счастье! тридцать девятый?) по счету покойник, погребенный ими за последние семь дней.