“Понял, – сказал Богдан. – Учту, отче. – Помолчал. – А что кровь?”
Киприан улыбнулся в бороду.
“Дебря Соловецкая мирная, – сказал он с удовольствием и гордостью. – Святитель Зосима, основатель наш, вечный пост на неё наложил. Лет за семьдесят до соловецкого сидения то было, в самом первоначале… Повелел: убоины всем живым тварям никак не вкушать, а волков, что без горячей живой крови напитаться по-настоящему не могут, с острова выдворил. Так и сказал: „Вы, волки, твари Божий, во грехе рождённые и во грехе живущие, – идите туда, на матёрую землю греховную, там живите, а тут место свято, его покиньте". И поседали волки на льдины с жалобным воем, и уплыли на матёрую землю. С тех пор ни капли живой крови на светлом острове не пролилось, ни человечьей, ни даже скотской…”
“Правда?” – спросил Богдан.
“Конечно”, – удивлённо поднял брови отец Киприан: мол, ты, Фома Неверящий, как смеешь сомневаться?
С того первого дня каждой беседы с Киприаном Богдан ждал с радостью упования. Старый ракетчик оказался прекрасным человеком и отменным собеседником. Отец Кукша знал, под чьё крыло послать чадо своё.
Вот и нынче, восстав ото сна из поставленного прямо на земляном полу гроба, Богдан, предвкушая радости братского тружения на стройке, где к тому же предстояло сызнова увидеться с архимандритом, надел очки, повернулся лицом к малой искорке горящей пред иконою лампады и, ёжась в полной студёной ночи землянке, приступил к утреннему правилу. Он взял себе за обычай завершать личные ритуалы до света, чтобы, подкрепившись на восходе последними осенними ягодами, до литургии бродить по острову и смотреть, впитывать великий покой, думать – примиряться с жизнью.
Великий Конфуций учил: “Кто добродетелен, тот не бывает одинок, у него непременно появляются соседи”[36].
“Вот и у Феоктиста, царствие ему Небесное, появился сосед, – думал Богдан, опускаясь на колени перед таинственно мерцающей во мраке иконою. – А у меня когда появится? И кто?”
Перед самым рассветом глухая ночная тишина, словно пелена плотная да бесцветная, прорвалась и лопнула; в пяти ли от Богдановой пустыньки, на свой лад прогоняя тьму, рассыпали, ликуя, сверкающий радужный перезвон православные колокола. А минутой позже издалека, с северного берега, с Тибета долетело мерное и медлительное рычание колоколов буддийских. И так ладно это у них вместе получалось, так радостно!
Это значило – восток посветлел. …Одинокие прогулки по дремучим дебрям светлого острова были ещё одним душецелебным наслаждением. В едва сочащемся сквозь кроны свете медленно занимающегося северного дня мир казался то ли подводным, то ли заворожённым, то ли попросту сказочным… Редко кого встретишь, особенно в часы столь ранние; монастырь на самом-то деле – не то место, где много праздношатающихся. Когда тропки Богдана пересекали главные дороги острова, тогда – да, тогда доводилось с людьми сталкиваться и обмениваться сообразными приветствиями; но Богдан предпочитал молчать и потому выбирал тропы дикие и уединённые. Часто выходил на берег губы, усаживался на расцветший лишайником камень и долго глядел в дымчатую даль, размышляя невесть о чём – о жизни всей целиком, о чём же ещё? О чём на покое ни задумайся, всё получится – о жизни; потому как когда думаешь торопливо и лихорадочно о кратких делах насущных – тогда о просто жизни, о вечной и вечно изменяющейся душе своей и подумать недосуг… Вдали виднелись мелкие острова, едва ли не валуны большие, щедро кинутые рукою Создателя в прохладные светлые волны; смутными тенями угадывались на северо-востоке, за проливом Анзерская Салма, низкие берега попросторней. Чайки кричали печально, бакланы кряхтели… шипели волны на песке.
Покой.
Как это говорил отец Киприан?
Без примирения с собою раскаяние лишь бесам человека сдаёт…
Примирение чудилось вот-вот, за каждой мутно белеющей в сумеречном утреннем мерцании берёзою, за каждым безлюдным, безмолвным поворотом, за каждым крестом безымянным…
Покой. Ни души…
Странную пару, однако, Богдан встретил в то утро уже во второй раз, и опять – не близ главных дорог, а в самой глухомани. Совсем нежданно. Двое мужчин, постарше и помоложе, возникли вдруг впереди; неуловимо чем-то похожие, с неподвижными, как застывшими, словно из дерева вырезанными лицами – лишь глаза поблёскивают в узких щёлочках век. И одеты, в общем, одинаково – в поношенных долгополых тёплых халатах и крепких грубых сапогах со слегка загнутыми вверх носами, в меховых шапках-треухах – третье ухо широкое, ниспадает на спину и колышется при ходьбе; степные такие шапки… Нелюдимые люди, но как-то неприветливо, отчуждённо нелюдимые, без умиления. Словно озабоченные чем-то раз и навсегда. Исходило от них какое-то неуловимое напряжение. Точно и в первый раз, оба мрачновато, независимо кивнули Богдану и, ни слова не говоря, размеренным шагом протопали мимо. А старший ещё и покосился так коротенько на Богдана – странно покосился. Оценивающе. Не будь дело на святых твердях Соловецких – Богдан решил бы, что подозрительно он покосился. Но в чём тут людей подозревать можно?
А действительно, в чём?
Когда шаги их затихли, Богдан не выдержал – обернулся. Уже не видать. Ровно вылупились из чащобы на минуту и в чащобу же сгинули вновь, без следа.
Богдан призадумался. К монастырям эти двое явственно не имели отношения. Разве что паломничают совсем наособицу…
Медленно он пошёл вперёд. Никогда Богдан не был да и не мыслил себя следопытом каким; но тут случай выдался особенный. Сделалось не до любования утешительного, взгляд прорезался пытливый и острый, точно во время деятельного расследования, взгляд так и рыскал кругом, цепко оглядывал травы и дерева. И вскоре внимательность Богдана была вознаграждена: на обочине тропы без всякой на то природной причины слегка шевелились, расправляясь, влажные хвоинки и палые листья.
Богдан вдругорядь оглянулся по сторонам.
Ни души.
Даже птицы молчали. Впрочем, осень…
Дебря Соловецкая, конечно, мирная, но – что, собственно, делать степнякам в дебре, если они здесь не молятся ни Христу, ни Будде? Табуны пасут?
Богдан покусал губу и решительно свернул с тропинки в чащу.
Хорошо, что почвы тут были не болотистые – гранит рядом, чуть копни; слой землицы таков, что лучше её не тревожить, точно обёрточная бумага, сойдёт, и жди потом десятилетиями, когда восстановится. И вся суровая зелень, что мхи, что лиственный подлесок, что сосны вековые, из этого обёрточного слоя только и произрастает. Глаза только поберечь от хлещущих веток – а так вполне проходимо. Вот мох, вот залежь палой хвои… вот выход гранитный шагов в пять, словно александрийской набережной изрядный кус каким-то чудом на светлый остров перенёсся, вот…