Я сел напротив нее у костерка.
— Немного и того, и другого, но я просто принимаю желаемое за действительное, скорее всего. Ей нужна была независимость, а я оказался эмоционально незрелым. Кроме того, после того, чему меня научили мой отец и брат, я слишком боялся за ее сына.
— Вот это поворот! — Она рассмеялась, и я удивился тому, что уголки моего рта тоже поползли вверх; показалось, будто кто-то пальцами надавливает мне на лицо. — Твои друзья посмеялись над проблемами с ней или ты сказал им, что она хочет остепениться, а тебя вся эта фигня пока не интересует?
Ее циничный тон казался наигранным, но с этим я мог и ошибаться — как ошибался уже раньше.
— Похоже, у тебя самой непростые отношения с противоположным полом, — заметил я, на что девушка неопределенно махнула рукой.
— Может быть. — Она отпила немного пива и спросила: — Что ты там нацарапал у себя в тетрадке? Или этот вопрос уже является вторжением в частную жизнь?
Я пожал плечами. Мне никогда не нравилось признавать, что я писатель, потому что люди неизменно не читали моих книг и никогда не собирались этого делать. Я бы ничуть не возражал против этого факта, если бы только мне так часто не бросали его в лицо. Но в ее глазах непреходяще-просительное выражение казалось таким искренним, что я даже не смог отшутиться по-быстрому, глядя в них.
— Я писатель.
— В самом деле? И как тебя зовут?
— Папа-Лама.
Волны ревели рядом с нами. Они звучали и даже пахли, как какие-то разгоряченные животные. Девушка улыбалась будто бы застенчиво, если не приглядываться, но у этой ее улыбки имелось несколько лукавое второе дно — совсем как у меня самого.
— Ага, — протянула она. — Подожди секунду. Это же ты написал «О ламах и людях»?
— Да-да, я. А еще — «Ламу леди Чаттерли».
Огонь начал угасать. Мы прогулялись по близлежащим дюнам и собрали столько плавняка и веток деревьев, сколько смогли. Мой желудок скрутило. Боль пронзила снова, и я чуть не упал ничком. Я вернулся, собрал холодильник, фонарь и одеяла и перенес их к ее костру.
Мы сидели под одеялами, и я обнаружил, что говорю непринужденно. Я рассказал ей про то, что трещины на моем потолке похожи на профиль Люсиль Болл [4]; про ужасные вафли моей матери; про сломанный податчик бумаги в моем принтере; про то, что у меня есть экземпляр «Вопля» с личным автографом Аллена Гинзберга (подписанный лично Алленом Гинзбергом). Я поведал ей об учебниках по криминологии, которые изучал, и о том, как плохо себя чувствовал, когда мой старый пес умер. Гомеру было четырнадцать, и он ослеп так же, как и его тезка, и теперь каждый день я видел, как Улисс и Ахиллес обнюхивают и шарят под диваном, разыскивая его. Я не говорил о Линде. Где-то между делом я назвал ей свое имя, и она сказала мне, что ее саму зовут Сьюзен Хартфорд.
Разговор принял странный оборот, потому что она начала плакать в какой-то момент, и к тому времени я был достаточно пьян, чтобы разразиться слезами за компанию с ней — если бы только мог. Яркие воспоминания потеряли остроту, расплылись и притупились. Привкус крови у меня во рту усилился. Я обнял девушку, и она заплакала у меня на груди, не потрудившись объяснить, в чем же дело. Утешительных слов у меня не нашлось, так что я смолчал. Треск костра и рев волн послужили лучшей отрадой. Несколько раз Сьюзен что-то бралась говорить, но потом, крепко сжимая губы, загоняла это все в себя, подавляя стон. У нее такие вещи явно получались лучше, чем у меня.
— Ты не понимаешь, — наконец выдавила она.
Я чуть не рассмеялся.
— Да, не понимаю.
— Дела плохи.
— Согласен.
— Реально плохи.
— Хуже, чем вафли моей матушки?
— Да, — сказала она.
— О-о-о.
— Ты не поймешь, — повторила она.
— Хорошо, — откликнулся я.
Секунды тянулись медленнее, чем раньше. Сьюзен посмотрела на меня так, что у меня перехватило дыхание. Она грустно усмехнулась, как человек до того пресыщенный моментом, что и осколки стекла показались бы такому легким блюдом. Ее рука поднялась, чтобы коснуться моей щеки, но пальцы застыли в воздухе, будто уткнувшись в стену.
Этот единственный жест, как и другие движения, имел большее значение. Никогда в жизни я ни в чем не был так уверен, как сейчас. Я не знал, в чем заключалось это значение, что оно повлечет за собой или в чем будет его смысл для меня в конце концов, но силы, стоящей за этим, было достаточно, чтобы отрезвить меня.
Она перестала плакать, и ее глаза утратили умоляющий блеск, вдруг стали жесткими и измученными — старыми, потасканными и больными. Возможно, мой собственный взгляд выглядел еще хуже… но, может, и нет. Я протянул руку к ней, чтобы завершить жест. Когда я подошел поближе, чтобы наши пальцы переплелись, она уронила кисть на колени.
— Тебе бы это все показалось такой чепухой, — сказала Сьюзен.
— Что ж, попробуй выговориться. Чепуха и я — старые друзья.
Но я видел, что момент уже упущен; что сдерживаемый холод, скрывавшийся за ее взглядом, уже сгубил назревавшее просветление. Я пожалел, что у меня нет такого особого дара. Сьюзен не собиралась мне ничего рассказывать, и я был не в том положении, чтобы давить на нее. Возможно, стоило подождать другого момента. Ничего другого ни мне, ни ей не оставалось.
Мы распили последнее пиво, сидя вплотную друг к другу. Она начала задремывать, порой вздрагивая и выпрямляясь — так бывало и у меня, когда кошмары и воспоминания сливаются воедино, а внутренние голоса звучат как никогда ясно. Я прижал ее к своей груди и полуприлег на песок.
— Все в порядке, Сьюзен.
— Смерть повсюду, — пробормотала она. Я кивнул.
Пауза затянулась. Девушка сонно спросила:
— Не мог бы ты…
Она достаточно легко забралась под одеяло и сняла свои трусики, аккуратно сложила их и положила нам за головы. Я вздрогнул. Мои руки замерзли, но она провела ими между своих ног; она ахнула, когда я погладил внутреннюю поверхность ее бедра. Мы с Линдой занимались тем же всего несколько часов назад, как раз перед последней ссорой, и ее взгляд был устремлен в потолок. Мои колени подогнулись, и я боролся с сухими приступами рвоты — меж двух огней, разгневанный и полный неизлитой похоти, которая вот-вот целью своей изберет совсем не ту женщину.
Бывают моменты, когда слишком много думаешь о себе и осознаешь-таки, что все же глубоко внутри ты жив; мое естество напрягалось, но этого было недостаточно. Волна алкогольного дурмана хлынула в череп, вымывая из глубочайших каверн сознания каких-то кусачих тварей. Сьюзен расстегнула мои штаны и протянула руку, обхватив мои яйца и поглаживая мой полутвердый член. В ее движениях была заметна участливая, любящая грация. Возможно, именно это меня и остановило — намек на любовь. Я посмотрел на огонь, а потом на море. Она наполовину расстегнула блузку, обнажив свои груди, ожидая, когда я припаду к соскам губами. Я так и сделал — скорее как младенец, нежели как любовник. Смотря прямо на меня, она еще раз провела пальцами по моим причиндалам, побуждая меня приняться за свою часть работы. Я сглотнул слюну. Тогда она застегнула блузку, взяла мою ладонь в свою, поцеловала мои пальцы, затем — губы.
— Нет? — спросила она — не рассерженно, лишь озадаченно.
— Нет, — сказал я. Тоже — почти что в вопрошающем тоне.
Она была достаточно любезна, чтобы указать мне путь к отступлению, уткнувшись носом мне в шею.
— Неприступный стоик… Недавно твои лучшие чувства были растоптаны, и вот теперь ты в той тяжелой фазе, когда все бабы — стервы, а траур должен длиться еще по крайней мере сорок восемь часов…
— Нет.
Она зевнула и прижалась ближе, запустив руку мне под рубашку, поглаживая грудь.
— Не так уж много времени прошло, да? Да. Обниматься — это весело, но на что-то большее уйдет ужасно много энергии, которой у нас сейчас просто нет. Не беспокойся. Не хочешь покурить травки?
— Не хочу, — отказался я, не вполне понимая, что со мной не так.