— Как?! — едва не плачет Михась.
— Бог разум в тебя вложил, когда ты забыл об этом? Забы-ы-ыл. Накрепко. Зато чужой столь высоко возносишь, что сам в грязи валяешься, чтоб только он выше казался. Свой-то ум — весь в браге утопил аль нет? — отворачиваясь, проговорила Алена. И опять чуть голову повернув, взгляд назад бросила, сказала: — Случится — Ярину от меня слово передай — помню его.
Шаг Алена прочь шагнула и другой. Парень — ни жив, ни мертв, от живого — одни только глаза. И видит он, как Алена, удаляясь, тенью прошла скрозь дубовую табуретку, что на полу валялась. Сердце Михася от страха стынет, заходится. А облик Аленин и вовсе истончился, прозрачным сделался, растаял в тяжелом голубом тумане, плывшим по-над земляным полом…
Тихо-то как… Хоть бы собака взлаяла… А то и самому завыть от бессилия, от страху, от запоздалых мук совести…
Глава сорок четвертая
Михась уходит
Как уснул, Михась не помнил — как будто рухнул замертво на неприютное ложе свое и только утром опамятовался. Зато едва глаза открыл — сей же час сон свой вспомнил. И так ясно все предстало ему, будто вот, только что наяву все случилось. Снились ему в последнее время тяжкие сны, но на утро проступали в памяти одне неясные образы. Боле-то почти и не помнились ничего, все ночь мраком заволакивала. Вот еще страх свой слишком даже хорошо помнил, бессилие и безысходность. А сейчас не то — будто каждое слово выжжено аль врезано в память, и горит, и болит. Ни об чем Михась думать не может, только перебирает их, как угли горячие, обжигаясь, исходя стоном немым от душевной муки.
«В грязи валяешься»… «душа мелкая да грязная»… «ум в браге утопил»… — жгут, жгут слова, нету от них покою. Тошно Михасю стало, показалось, что задыхается, — дернул ворот рубахи, из дверей на двор вывалился. Увидел бочку, до краев налитую осенними дождями, скорее сунул пылающую голову в студеную, как лед, воду. Будто бы и впрямь, полегчало мало-мальски связные мысли в голове закопошились.
— «Да что ж это такое… Доколь же ты будешь подниматься из омута, Алена? Чего хочешь от меня? Легче ведь помереть, кажись, чем каждый вечер ко встрече с тобой готовиться… Чем откупиться?..» — Постой! Ведь тако-же и спросил он ее сегодня! И она ответила, впервые…
Неужто правда утопил он разум свой в хмельной чарке?! Неужто душа его черна?! Да. А как иначе? Коль думал бы своей головой, так неужто сотворил бы то ужасное, об чем и подумать-то сил, смелости нету… И что делать теперь? Как дальше жить? Пойти и перед миром всем покаяться, о лиходействе своем рассказать? Ох, как легко бы на душе стало! Только ведь спросит мир — кто еще? Тогда назвать каждого по имени? Нет. Знал Михась, что сейчас, таким, каким сегодня поутру очнулся, он мог бы назвать людям каждого из виновных. Если бы считал, что так правильно. Но нет, каждый должен сам за себя решить и надо оставить им право самому выбрать.
И еще причина, почему он не станет каяться перед людьми. Слишком легко это. Сейчас Михась чуял: и впрямь — легко. Только минута, другая, а потом и думать даже ни о чем не надо — люди думать станут и решать, каким наказанием наказать его. А он с равным смирением примет и смерть, и каторгу — это все легше, чем ежедневная и еженощная бесконечная казнь… Все легше. А ему легкости не надо.
Подошел Михась к обветшавшей стене, прижался к ней ладонями, лицом. Переждал, пока под веками перестало жечь. Потом ненадолго зашел в избу, и скоро вышел с маленькой котомкой. Обернулся, поклонился глубоко избушке, которая не всегда была такой придавленной к земле, и смех счастливый звенел в ней, и радость жила когда-то…
По траве, по утренней седой росе, потянулась темная полоска следов, оставленная босыми ногами Михася. К деревенскому погосту повела.
На могилки батьки и матери он и не помнил, когда приходил. Заросли бурьянищем да крапивой. Сжав зубы, драл он из земли одеревеневшие стебли, и не чуял, что руки покрылись волдырями от ядовитых укусов злой травы… Долго стоял потом молча, понурив голову — может, думал чего, может — вспоминал. Вздохнул тяжело, и, встав перед могилами на колени, поклонился до земли.
— Простите…
И еще к одной могиле он пришел. Тоже стоял, темнея лицом.
— Коль можешь, прости, — вымолвил, наконец. — Ухожу я. В мир. Буду искать себя. Ежели Бог даст, очищу душу свою от скверны… Вот наказ твой давешний не сполнил… не хочу Ярина видеть… Прости меня, Алена.
По студеной, тронутой инеем траве, пошел он прочь от Лебяжьего, не оглянувшись ни разу на него. Что ждет его впереди, об этом он не думал, да и знать не мог. Вручил он себя в руци Божии, когда накануне осенней стужи, ненастья, ветров лютых, пошел, куда глаза глядят, раздетый, босый, с краюхой хлеба в нищей котомке. Ежели бесповоротно сгубил он себя, и небо от него отвернулось, так недолго ждать последнего итога, который подведет черту под его недолгой, неправильной, спутанной жизнью. Если же дана ему будет милость великая, последняя — то ни морозы, ни зверье хищное, ничто не станет заслоном на пути его многотрудном, ничто не испугает и не остановит…
Глава сорок пятая
где случается разговор двух братьев
— Антипка!
Парень вздрогнул всем телом, застыл на миг, и только потом, воткнув вилы в сено, обернулся к брату.
— Чего пужливый такой? — хмыкнул Федька, стоя в широких воротах сарая.
— Так. Не слышал, как ты подошел.
— Батя что ль загнал тебя сюды?
— Чо — батя? Место же надо под новое сено готовить, — нехотя буркнул Антипка.
— А-а, — насмешливо протянул старший брат. — Экий ты догадливый стал!
— Бражничал-то с Ярином что ли?
— «Бра-а-жничал!» — передразнил Федька. — Праведник, тоже еще.
— Не, я не праведник, брат, — тихо возразил младший. — Куда нам — в праведники?
— Антипка, я погляжу, ты задумываться часто стал. Чего эт ты, брат? Кака дурь в голову тебе втемяшилась?
— Дурь?.. Можа, и дурь… Только ежели б я не привез Ярину одежки с луга…
— Эвон чего вздумал! Самого виноватого нашел, ага! А вспомни, окромя тебя никто ведь не пробовал вразумить нас, отговорить. Забыл? И как Ярин на смех поднял тебя, потеху устроил. Послушай лучше, что я тебе скажу. Ярин подлец, я зрить его не желаю, а ты еще: «бражничал». Хорош дружок закадычный — подпоил нас, чтоб подбить на дурь эту. Не надо было нам его слухать. Но теперь-то чего уж. Мало что ль мы чудили? Не для чего помнить все. А коль помнишь — дурак ты, братец, вот чего я скажу тебе. И Аленка — дура!
— Замолчи! — прервал Федьку брат. И помедлив, спросил: — Ты ночами спокойно спишь?