Живот круглился высоко, и было так щекотно и приятно от холодного геля, а потом от круглой головы прибора, которым водила врач по коже. Лада не хотела смотреть на экран. Что там — все серое и движется. Всё равно ребенок в ней, показал его монитор или нет.
И вдруг стукнул брошенный на пластик стола прохладный цилиндр, и только халат мелькнул мимо, за горой живота. Хлопнула дверь. С ударом двери сердце Лады упало вниз, под тахту, и оттуда всё ей сказало, в ту первую секунду, когда ещё не успеваешь собраться и отогнать все мысли. Лежала, глядя в потолок, на белесый круг выключенной лампы, и мысли уже вернулись, нормальные такие, она вталкивала их в голову, будто уминала бельё в корзине. Всё в порядке, мало ли что. Ну, забыла врачиха выключить чайник в подсобке. Или позвал кто, а Лада не услышала. Да и не так быстро она убежала, просто прошла. Прошла просто! Может, и сказала что мимоходом.
Но сердце под ножкой тахты, как маленький кот с улицы, дичилось и не шло обратно. И было без него пусто и невыносимо страшно.
Когда дверь снова раскрылась, всё стало вязким и мутным. Медленно собирались у тахты белые халаты, хрустели противно. Трогали холодные руки живот. Лица были мертвы в свете монитора, а шёпот шуршал, будто они глотали слова, лишь бы она не поняла — о чём, и сверкали внезапно глаза с зеленоватых лиц, когда украдкой, как на раздетую в бане, взглядывали. И Лада вдруг возненавидела все эти штучки, которые прикасались к ней девять месяцев, и ничего не сказали, все иглы в измученных ускользающих венах и стеклянные витрины аптек, в круглые окошечки которых — рецепты, рецепты… А вот теперь, когда всего день остался, халаты собрались вокруг неё, и ничего не отменить, всё поползёт в завтра, разворачиваясь страшной лентой со страшными картинками. Смотреть — ей.
Когда открыла глаза, уже не было никого, медсестра вытерла живот корябающим полотенцем, помогла встать, они тут все были очень заботливые, десять минут назад Ладу это очень радовало, — и повела по солнечному коридору, молча. А Лада не могла спрашивать, только пыталась увидеть глаза, но лишь белая шапочка, светлый лоб и нарисованные брови. Неужто кто-то сейчас еще рисует себе брови карандашиком? Даже когда ехали в лифте и медсестра заполнила его весь своим хрустящим халатом и запахом духов и лекарств, не было глаз у неё — так всё мутно и страшно…
… Через полчаса в палату к Ладе пришла её врач, высокая, моложавая, в модно линялых джинсах под коротким халатом. Села на кровать, там, где Лада сидела, свесив с постели ноги и прижимая к животу подушку. Взяла её руки своими, с красивым маникюром. Встряхнула и сказала сильно, напирая на каждое слово:
— Что? Успела нареветься?
Лада глядела на пуговицы её халатика сухими глазами. А та стала говорить вещи, от которых никакие слёзы не помогут.
— Значит, слушай. Уж не знаю, как Мациров проворонил, светило, бля, восемь справок от него в карте подколоты, но риск есть. И очень большой риск. Ты слушаешь? Но есть и надежда! Может, лежит так ребёнок. Всё равно родишь, с животом не уйдёшь. И запомни — всегда можно родить ещё. Ты молодая, проверишься на генетику, муж пусть обязательно проверится. И будут у вас детки!
Она ещё говорила, но Лада мёртвыми руками уже поползла из её мягких, чистых, сильных пальцев. И только ждала, когда она уйдёт. Потому что страшно остаться одной, но эта же — на работе, и всё равно уйдёт, так пусть бы уже поскорее.
А потом. Патомм… Липыч, приехал, конечно. Когда позвонила, говорил много, что работа и завтра всё равно отгул… Но приехал и держал её на коленях, укачивал, руку положил на живот. А ей всё казалось, что оттуда сейчас вырвется что-то, как в кино, и кожа расползется клочьями. Она поплакала, понимая, завтра будет не до слёз, и ведь общий наркоз, она уснёт и, когда проснется, всё изменится.
Она отодвинулась от стены, прутья надавили спину, и через щели дул сквознячок. Зачем пришли эти мысли? Будто мало того, что вокруг. Ничего знакомого, языка не понять, лица почти чёрные, одинаковые. Хочется есть — обычной еды. Хочется чистых простыней и одежды. А вместо этого тощий хозяин привел её снова в хижину, что-то говорил, показывая руками на дыру в крыше и на дверь. После усадил на циновку, брошенную на полу у стены. Сам ушёл.
Не стала сидеть, где указал, прошла по хижине, заглянула в маленькую каморку, заваленную хламом: куски кожи, обрывки пятнистого меха, рога с запёкшейся кровью у оснований, какие-то глянцевые шишки рассыпаны, скорлупы больших орехов. Села напротив входной двери, прислонившись к стене. Решила: досчитает до пяти тысяч, и, если не вернётся тощий, она просто уйдёт — дверь открыта. Но задремала, и вдруг пришли эти мысли. О прошлом…
Странно, всё тогда ей казалось не имеющим других решений. Захотели ребенка? Липыч захотел, а она не слишком, но разве может женщина ребёнка не хотеть? Ей хотелось сначала просто пожить, чтоб понять о себе. Он упрекнул, что слишком себя бережёт. И потом пошли, одна за одной, всякие мелочи, о них мама говорила, когда Лада ещё девчонкой была. «Запомни, больная жена мужчине ни к чему — бросит», «не ходи лахудрой, мужу должно быть приятно дома», «худой мир лучше…»
Вот и старалась выглядеть всегда для Липыча — самой лучшей, всегда раскрасавицей. Вот и молчала, терпела, если вдруг всякие болячки, и надо бы просто полежать, ото всех отвернувшись, но как лежать, если свекровь, проходя мимо, зыркнет и глаза возведёт, мол, экая неженка. Вот и держалась за худой мир, соглашалась со всеми, себя скручивая до тоски смертельной. Со всеми в ладу. Вот и попала, Ладушка. Как Липыч посмеивался, хватая её за талию и притягивая к себе, — «лады, всё лады у нас, Ладушка!»
И разладилось всё… Как выписали из больницы, всё пошло валиться, будто из мокрой глины было слажено их счастье. Ни разу не поговорили с ним. Приходил поздно, уставший, к стене отворачивался. Страшно лежать рядом с горячей спиной, когда на смутном потолке крутится её личное страшное кино. Ну и…
Она спохватилась и стала считать про себя, со случайной цифры, упирая голосом, как та врачиха, чтоб вытолкнуть из головы мысли. Обняла колени и, примостив подбородок, смотрела на жёлтое солнце, пролезающее через жиденькую дверь.
…Юрок объявился, когда с Липычем разошлись.
Жила с девчонками на квартире, бегала в поисках работы. Очень хотелось уехать. Не домой, что там, дома. И не потому что посёлок, а просто всю жизнь хотелось чего-то, и всё думалось — успеется, потом-потом. И только, когда побыла на краю смерти, в белом тумане наркоза увидела годы своей жизни — горсткой в ладони. Лежат, как семечки вперемешку с шелухой, и страшно мало их, даже если отпущено дожить до ста лет, белый туман сказал — малость. Не забывала об увиденном, даже когда рвущая сердце боль превратилась в постоянное привычное нытьё в ежедневной суете. Как-то осталась одна в квартире, девчонки убежали в гости. Убираясь, посреди луж на полу и тряпок села рядом с распахнутым окном, сложив на коленях мокрые руки, и спросила себя — чего ты хочешь, Лада? Молодая женщина, потерявшая ребёнка и разведённая, у которой в старой сумочке лежит случайный диплом библиотечного техникума? Что тебе важно?