За спиной захлопали охотничьи ружья, и картечь мелким горохом посыпалась на тротуар прямо перед танком. До молодого танкиста в шлеме оставалось не более тридцати шагов, когда десятки невидимых кулаков больно ударили Голоту в спину. Он споткнулся, кубарем прокатился несколько метров по мостовой, судорожно дернулся, чтобы встать и продолжить путь, но уже не смог подняться. Тупая боль прорвалась от лопаток к самому сердцу, вытолкнула дыхание из груди вон, обожгла легкие и плеснула тяжелым, обжигающим огнем в голову. Андрей медленно перевернулся на живот, ткнулся лицом в асфальт и затих.
Он уже не видел, как полыхнуло огнем башенное орудие танка и взбешенную толпу раскидало на части. Хвост тысячеголового монстра рассыпался на множество крохотных кусочков. Уцелевшие люди бросились врассыпную, поливаемые огнем двух автоматчиков с брони холодной «тридцатьчетверки». Улица в одночасье покрылась кровавой гречкой изуродованных и агонизирующих тел.
Чуть позже в этой жуткой россыпи, оставленной вакханалией беспощадных расправ, нашли зарубленного лопатами Сырцова и посеченного картечью Голоту.
Последнего удалось спасти.
Андрей лег на шконку и отвернулся к стене.
Пустота. Кажется, душу выхолостили, а усыпленный мозг еще вздрагивал в голове, силясь что-то осмыслить и понять, но уже – вяло, безжизненно и отрешенно. Мозг медленно наливался свинцом и немел, как немеет язык, на который прыснули новокаином.
Голота лежал с открытыми глазами и чувствовал, как ослабевает дыхание. «Я умираю…» – подумал он равнодушно.
Нет, он уже не боится смерти. Сейчас, в душной камере, за несколько дней или даже часов до расстрела, она наконец убедила его сдаться. Теперь он не будет сопротивляться ее соблазнительным речам и похотливым объятиям, не станет обманывать и отталкивать. Ее ласки, наверное, еще более сладкие, чем те, что могла бы дарить ему единственная в жизни женщина, которую он любил, с необычным, как и она сама, именем Веста.
Андрей вяло попытался вспомнить, как выглядит смерть.
Ну конечно! – Он моргнул и часто задышал. – Они так похожи! Одно лицо! Одна фигура. Как же он сразу не догадался, как не обратил внимания на это потрясающее сходство! Ведь тогда, в шестидесятом, он должен был помнить облик смерти. Почему сразу не вздрогнул, когда увидел Весту? Почему у него не заколотилось в страхе сердце?
Наверное, потому, что оно заколотилось от любви…
Комиссованный из армии, без образования и работы, Андрей долгое время упивался собственной слезливой значимостью. Он шлялся по пивным и закусочным, где непременно находил благодарных слушателей, внимавших молодому, но уже «видевшему жизню» парню с сочувствием и деланным уважением.
– Я порох нюхал! – объяснял захмелевший Голота очередной компании в рюмочной. – Друзей терял! Смерть видел вот так, как тебя, зяблик копченый! – И он снисходительно похлопывал по плечу какого-то мужичка. Тот кивал и… подливал.
Андрею не требовались деньги на выпивку. Его охотно угощали в любой «стекляшке», закусочной или в пивной.
Каждую неделю к Голоте наведывался участковый. Тот самый, который говорил, что армия сделает из него человека.
– Тебе же всего двадцать лет! – качал он головой, наблюдая, как Андрей мучается похмельем. – А ты жизнь в унитаз спускаешь! Почему до сих пор не работаешь? Клятвенно обещал устроиться месяц назад! Учти, Голота, еще неделя, и я не посмотрю на твое «героическое прошлое». Привлеку за тунеядство!
– Пожалейте его, товарищ старший лейтенант, – причитала тетя Таня. – Дайте еще время – парень оправится. Он ведь только-только жить начинает…
– Плохо начинает, – подытоживал участковый, – плохо.
– Я порох нюхал… – хмуро затягивал Голота обычную песню. – Друзей терял…
– Он устроится, – поспешно заверяла тетя Таня милиционера, – вот увидите, придет в себя – и сразу устроится.
Голота, действительно, время от времени «начинал новую жизнь». Он работал сезонным продавцом мороженого, экспедитором на хлебопекарне, администратором в пневматическом тире, но нигде не задержался больше полугода. Всякий раз он тыкал в нос участковому справкой с нового места работы, и когда тот оставлял его в покое, уходил в очередной загул.
Однажды тетя Таня, хлопнув ладонью по столу, положила перед племянником листок бумаги с несколькими строчками, выведенными аккуратным женским почерком.
– Вот тебе еще одно место! Коль и оттуда сбежишь, я знать тебя больше не хочу! Это Пал Палыч похлопотал. Если подведешь и оскоромишься – лучше уходи из дому!
Андрей лениво взял листок, скользнул равнодушным взглядом по строчкам и уже собирался небрежно бросить его обратно на стол, как вдруг задержал руку, опять пробежал глазами написанное, словно не доверяя собственному зрению, и пробормотал удивленно:
– Кинотеатр «Победа»?..
Голота стал киномехаником. Он охотно и достаточно быстро освоил эту немудреную специальность и теперь с утра до позднего вечера пропадал в своей будке, пропахшей теплой пылью и жженой пластмассой. Ему нравилось возиться с пленкой, заряжать ее в проектор, заставляя скользить в хитром лабиринте валиков, зажимов, зубчиков и пазов, перематывать с одной тяжелой катушки на другую, вдыхать ее чудесный, неповторимый запах. Нравилось получать новый фильм по накладной и горделиво перетаскивать банки из машины к себе в келью мимо праздных зевак, как феодалу, которому принадлежит право первой ночи с чужой невестой. Нравилось небрежно прогуливаться у самой лестницы центрального входа в кинотеатр за час до сеанса, наблюдая, как озабоченно спрашивают граждане друг у друга лишний билетик. Но больше всего нравилось Голоте таинство рождения невзаправдашней, но такой волнующей и интересной экранной жизни. Наблюдать историю чужой любви или ненависти сквозь крохотную амбразуру окошка киномеханика было гораздо занимательнее, чем из зала. Кроме того, Голота чувствовал себя безраздельным хозяином этой любви и ненависти, собственником страстей, печалей и радостей. Он мог выдавать их порционно. От его желания зависело экранное счастье. Он щелкал тумблером проектора, и десятки людей в переполненном зале умолкали, зачарованные вспыхнувшим в темноте чудом, сотворенным для них волшебником из кинобудки.
А еще Голота вдруг заметил, что стал нравиться девушкам. Они строили ему глазки, дарили обворожительные улыбки и просились в кинобудку на последний сеанс какой-нибудь импортной, модной картины. Андрей не отказывал. Каждый вечер он проводил одну из девушек по служебной лестнице к себе в келью, поил чаем, потом делово и горделиво заряжал пленку, придвигал табурет, усаживал гостью перед амбразурой и щелкал тумблером проектора. После сеанса девушка поднималась с табурета, оглаживала юбку, потягивалась, чмокала Андрея в щечку и исчезала.