— Прости меня, — пробормотал он.
Дана села рядом. Он чувствовал её руку на плече.
— Я теперь понимаю, — тихо сказала она. — Ведь это же получается как прощание. Как будто напоследок… Словно мы никогда больше не увидимся.
Штернберг кивнул, отнимая от лица ладони. Всё верно. И впрямь как прощание. Самый красивый аккорд звучит всегда в финале.
— А я знаю, что нужно сделать, чтобы вы… чтобы ты обязательно вернулся, — прошептала Дана ему в самое ухо. — Мы запомним, на чём сейчас остановились. Я лягу спать, а вы… а ты пойдёшь к себе. Завтра я уеду. А когда ты сможешь приехать ко мне, мы начнём с того самого, что сегодня не закончили. Такое дело ведь нельзя оставлять незаконченным, правда?
Штернберг растерянно усмехнулся:
— Никогда мне не доводилось слышать более оригинального способа заговаривать судьбу…
— Зато теперь я буду точно знать, что ты в конце концов обязательно приедешь, — убеждённо сказала Дана, быстро поцеловала его, вывернулась из объятий и нырнула под одеяло. — А теперь уходи.
Она отстранилась от руки, скользнувшей по её волосам.
— Мы же договорились…
Штернберг нашарил на столе очки, поднялся и медленно отошёл к двери, при каждом шаге оборачиваясь.
Дана натянула до носа одеяло.
— Не надо на меня сейчас смотреть, как на икону. Когда приедешь, тогда и будешь смотреть сколько захочешь. И не только смотреть… Иди.
Её голос звучал беззаботно, но меж ресниц серебрился яркий блеск.
Штернберг вышел, притворил дверь. Он мог бы — он мог всё что угодно. Мог отвести Дану на квартиру, отослать куда-нибудь Франца и, отвергнув трогательные суеверия своей ученицы, хотя бы напоследок сполна удовлетворить неуёмную страсть, не боясь, что их услышат. Мог сделать всё то же самое, но наутро поехать с девушкой к швейцарской границе, чтобы никогда больше не вернуться в рейх. Мог и рискнуть — оставить Дану при себе, дать ей какую-нибудь работу в своём отделе и постараться уничтожить Мёльдерса раньше, чем тот до неё доберётся.
Но мог ничего этого не делать, а просто-напросто посадить завтра виновницу всех своих бед в автомобиль и спокойно остаться наедине с долгом.
Штернберг поднялся на площадку на вершине башни и долго смотрел на гряды крутых чёрных холмов под звёздным небом, словно переворачивавшим вверх дном весь мир, опрокидывая его в мерцающую бездну. Злой ветер трепал волосы и хлопал широким знаменем на гудящем флагштоке. Можно было задрать голову, посмотреть на свастику в центре белёсого круга на тёмном полотнище и задать себе вопрос: достойно ли знамя, пропитанное гарью из труб концлагерных крематориев, построенных во имя государства, того, чтобы развеваться над этими холмами, пережившими множество государств? Можно было спросить себя, что более обманчиво: призрак счастья или призрак чести? Можно было снять с безымянного пальца левой руки эсэсовский серебряный перстень с «мёртвой головой» и бросить в сонную тьму у далёкого подножия башни — так, как в детстве швыряли гальку в тинистую речную заводь…
Ничего этого Штернберг не сделал.
* * *
Утром он в последний раз проэкзаменовал свою ученицу. Тему «переезд через границу» и «проживание в чужой стране под вымышленным именем» она усвоила на отлично — в теории. Оставалось надеяться, что практика не подведёт. На Дане было лёгкое платье в золотистых тонах, того фасона, который был слабостью подбиравшего ей гардероб Штернберга: с широкой юбкой, узкое в талии, с тесным лифом. Ничто не выдавало в этой нарядной белокурой красавице бывшую узницу концлагеря — вот только глаза в прозрачной тени полей шляпки были заплаканными. По особенной млечной бледности, тронувшей даже губы девушки, было ясно, что она всю ночь не спала. Штернбергу на мгновение стало страшно за неё — было совершенно очевидно, что его образ врезался в её душу так же глубоко, как грубые цифры концлагерного клейма, сейчас скрытого перчаткой, — в её плоть.
Штернберг достал из нагрудного кармана длинную серебряную цепочку с подвеской из небольшого глянцево-чёрного камня и надел на шею девушке.
— Этот оберег защитит тебя от различных видов оккультной слежки. Это морион, чёрный хрусталь. Носи его не снимая — тогда он будет поглощать чужие вибрации и сделает тебя невидимой в Тонком мире. Только будь внимательна, этот камень не должен попадаться на глаза чужим людям.
Штернберг опустил амулет девушке за воротник, задержав пальцы в едва намеченной тёплой ложбинке между маленькими грудками. Дана, склонив голову к плечу, улыбалась с кокетливым бесстыдством — он, и только он разбудил в ней эту с ума сводящую улыбку, — но взгляд её тосковал и заклинал. Казалось, Штернберг слышал её мысли: она страстно ждала какого-нибудь чуда, которое заставило бы его шагнуть к автомобилю. «А ведь я ещё могу с ней уехать», — отстранённо подумал Штернберг. Сесть за руль — и вперёд. И какое ослепительное счастье в этих чудесных глазах будет наградой…
Франц, искоса наблюдавший за ними, неодобрительно хмурился: такого отношения шефа к бывшей заключённой он не одобрял, но командирскую тайну ревниво берёг.
Штернберг не знал, что ещё сказать. Догадывался, как сильно Дана боится любых слов, связанных с прощанием.
Он отступил на шаг.
— Счастливого пути.
Дана слегка пожала его протянутую руку.
— Я буду тебя ждать, — тихо сказала она и ломко улыбнулась. — Базель-Ланд, Вальденбург, Розенштрассе, семь. Приезжай скорее, Альрих. Я буду тебя ждать.
Она быстро пошла к машине. Франц захлопнул за ней дверь. Вот её подёрнутый тенью профиль появился в обрамлении рябящего бликами автомобильного окна: такая кинематографически-красивая, чужая, грустно-сосредоточенная. Она оглянулась на него, отвела взгляд, снова поглядела. Сложив губы розовым колечком, дохнула на стекло и начала выводить пальцем какие-то буквы, но поспешно стёрла. Автомобиль тронулся с места, но она успела снова написать на запотевшем от дыхания стекле те же три буквы, но в обратном порядке, зеркально перевёрнутые: ILD. И ещё успела умоляюще улыбнуться, оставляя ему на прощание этот простейший ребус. То самое, что она уже не раз сказала ему, и что он оставил без ответа.
Вайшенфельд — Ванслебен-на-Зее
23–29 сентября 1944 года
Пыль просёлочной дороги оседала на лобовом стекле автомобиля. В последние дни весь мир казался Штернбергу грубой картиной за пыльным стеклом. Или, скорее, дешёвым кукольным театром: вылинявшие декорации, люди-марионетки; из головы каждой марионетки можно было вытряхнуть опилки и затолкать взамен хоть рваные клочья пропагандистских листовок, хоть скомканные страницы из сборника любовной лирики.