Наконец, Скачко подошел к нему:
– Чего ты испугался? Чего? Тысячу лет жить хочешь?
– Хочу, – признался Седой. – Не тысячу, немного… но жить. Жить!
– Ты!… – Миша выругался. – Я бы тебя убил там, на поле! Седой мучительно улыбнулся.
– Трус! – закричал Скачко. – Ты на него посмотри! – Он кивнул на Павлика. – Мальчик, а как держится! Он что – хуже тебя? Нажился на свете?
– Миша! – Павлик с усилием повернул голову и попросил: – Не мучай его, он будет играть. Все у него пройдет, он хорошо будет играть. Он же понимает – теперь вам вдесятером…
Но унять Скачко было не просто.
– Кирилла вспомни, гад! Седой виновато пожал плечами.
– Значит, ты лучше всех! Посмотри на себя, ты уже старик. Не живешь, и так не живешь.
– Я боюсь, – сказал Седой. – Люди сошли с ума. Ты разве не видишь? Я буду играть, буду, – повторил он покорно, – но ты знай, Миша, люди сошли с ума.
Седой откинулся к стенке и замер в гнетущей неподвижности, закрыв глаза. Скачко пригляделся к нему, недоумевая и заново проникаясь злостью, потом махнул рукой и отошел. Петр озабоченно осматривал ногу Павлика.
– Доктора надо бы.
Павлик вспомнил: Грачев обещал прийти на матч.
– Геннадий Иванович где-то здесь, – сказал он. – Грачев. Полина ушла на поиски.
Соколовский использовал оставшиеся минуты для подготовки ко второму тайму. О первой половине говорить нечего, все ясно: Седой, конечно, крепко подвел команду, этого гола могло не быть, пусть он учтет, времени еще много, надо прийти в себя. Защитный вариант с «Легионом Кондор» исключен: играть наступательно – длинные передачи, скорость, прорывы, немцы тяжеловаты, из этого надо выжать все.
В пример он поставил Павлика, Дугина и Петра – только мобилизовав волю и энергию, можно чего-то добиться. Иначе не выиграть. Цобель подсуживает, дальше, надо думать, будет хуже.
Пришел Грачев. Полина не нашла его в толпе, он явился сам, заметив, что Лемешко и Григорий вынесли Павлика на руках.
Грачев держал себя с Павликом как с маленьким, гладил его шевелюру и с нежной укоризной приговаривал:
– Ах, Павлуша, Павлуша, разве это дело для тебя, интеллигентного юноши, тягаться с буйволами, с беспардонным хамьем.
– Геннадий Иванович! – сконфуженно шептал Павлик. – Я не маленький…
Разув неповрежденную ногу Павлика, Грачев сжал в ладони его тонкие пальцы.
– Холодные, – сказал он, – а эта нога горит!…
Он беспомощно огляделся и, заметив Мишу Скачко, бросился вдруг к нему.
– У меня для вас, Миша, новость, счастливая новость: Зина жива! Миша сразу не понял: сколько стоит мир, еще никто не сообщал радостных известий с таким мрачным видом.
– Ваша сестра жива!
На глазах Грачева показались слезы.
– Почему же вы плачете?
– Старею.
– Хотите меня успокоить? – Миша не поверил. – Чтобы мне играть было легче, да?
– Клянусь памятью жены! – воскликнул Грачев. – Зина жива.
– Откуда вы знаете?
– Оттуда вернулась женщина, представьте, вернулась – бывает и так. Привезла привет, и письмо есть, его принесут мне.
Грачев был привычно сдержан, и теперь, когда он солгал Мише, тот поверил ему. Письмо от Зины уже лежало в кармане Грачева, он не хотел отдавать его Мише до конца матча. Скачко заметался по раздевалке, его обнимали, похлопывали дружески по спине, пока, наконец, он снова не наткнулся на Седого.
– Ох, и псих же ты! – накинулся на него Миша. – Ну, чего тебя трясет? – повторил он свои неотвязный вопрос, на этот раз без озлобления, прощающе.
Вернулась Полина с ведром воды и кружкой.
Следом в дверях показалась высокая фигура Рязанцева. Он шагнул в раздевалку деревянно, принужденно, будто выполняя обременительную обязанность.
Все замолчали.
Скачко жадно выпил кружку воды, снова зачерпнул немного и протянул Седому; тот покачал головой.
– Год уже настоящего чая не пил, такого, чтобы аромат в нос ударял, – сказал Седой грустно и, видя, что Скачко снова прикладывается к кружке, задержал его руку. – Хватит, играть трудно будет.
Может, Скачко и послушался бы Седого, если бы не вмешался Рязанцев.
– Верно, – заметил он. – Вам тяжело будет, Миша.
Скачко демонстративно выпил. Рязанцев почувствовал себя совсем неловко. Он запоздало и неуверенно кивнул футболистам, всем сразу. Молчание становилось тягостным.
– Вы хорошо играли, – сказал Рязанцев. – Удивительно, до чего хорошо: так редко удается понять друг друга в короткий срок…
Соколовский испытующе смотрел на инженера. «Думает, задабриваю, – пронеслось в голове у Рязанцева, – вроде извиняюсь, явился со своими резонами…»
Голос его стал строже, суше:
– Избегайте защитного варианта – это безнадежно. Верный проигрыш. И Скачко не должен надолго уходить в защиту; пусть даже забьют, вы ответите тем же. Шанс только в атаке, другой возможности нет – однажды можно сделать и невозможное… – Он осекся, смутившись: ведь все это словно в упрек ему самому, его ведь и просили о невозможном, а он отказался, по какому праву он теперь поучает их? Но все молчали, и Рязанцев продолжал: – И вы, – обратился он к Петру, – посмелее атакуйте. Не давайте им передышки. А юноша выше всех похвал. – Он вдруг забыл его имя. – Отличная интуиция. Он еще покажет себя.
– На одной ноге не больно покажешь – заметил Григорий.
Мудрено! – подтвердил Фокин. – А вы кто, извиняюсь, будете? Часом, не из бывшего комитета по делам физической культуры и спорта?
– Футболист, известный тренер Евгений Викторович Рязанцев, – сухо представил его Соколовский.
Ряза-анцев! Все посмотрели на него с новым интересом.
– Павлику кость повредили, – объяснил Грачев Рязанцеву. – Палачи! Вандалы!
– На войне как на войне,- заметил Фокин. – А вы чего от них ждали? Не узнали за год их повадки? На войне чего не бывает! Помню, под Новоград-Волынским бой, танки, артиллерия, огонь, сотни уже легли, а тут вскочил в рост такой симпатичный паренек и кричит: «Хлопцы, тикайте, бо одного уже убило!» Мертвого рядом увидел, напугался.
Все рассмеялись. И в этом смехе тоже открылась пропасть, отделяющая их от Рязанцева. У них свое дело, свое сражение и огонь, свой смех…
Он сделал невольное движение к двери, и парни с облегчением подумали, что вот сейчас уйдет этот долговязый несимпатичный человек, ненужный уже, опоздавший учитель, и станет легче дышать. Останутся свои.
Но Рязанцев не ушел. Он поднял с пола левую бутсу Павлика, сбросил с ноги туфлю и, присев рядом, стал примерять бутсу.
– У меня левая чуть больше, – сказал он. – Если левая подойдет, тогда порядок.
Нога вошла плотно. Рязанцев помолчал, постукивая подошвой о пол и двигая ногой на весу.
Годится.
Рязанцев вроде собирается играть, зачем бы еще примерять в раздевалке бутсы? Но было это так неожиданно и так жива еще была заметная всем неприязнь к нему Соколовского, что парни по-прежнему хмурились.
– У вас ведь с легкими плохо? – остерег его Соколовский.
И в этих словах Рязанцев расслышал не участие, а упрек, холодное напоминание об их недавней встрече.
– Да, простите, – спохватился Рязанцев. – Я ведь разрешения не спросил. – Он обратился к Павлику: – Можно мне взять ваши бутсы?
– Конечно, я рад буду, берите, – сказал Павлик и повернулся к Соколовскому. – Вынесите меня на поле, капитан! Очень прошу. Я там посижу у ворот, мне легче станет.
– Вроде фотокорреспондента! – сказал Фокин.
– Вынесем, – пообещал Соколовский. – Ты ведь у нас один с билетом на матч. Только не на тот ты матч попал, Павлик.
– И хорошо: то я смотрел бы, а то играю. Играл… – поправился он.
В раздевалку явились немцы: майор Викингер, суровый, как судьба, как военачальник, явившийся принять безоговорочную капитуляцию, и Цобель. По виду Цобеля парни почувствовали недоброе: он был растерян, лицо пошло белыми и багровыми пятнами.
Цобель выставил за дверь Грачева и Полину, прикрикнул было на Рязанцева, но Соколовский задержал инженера, объявил, что он – запасной и будет играть вместо намеренно искалеченного Павлика.
Непривычно казенным, чужим голосом Цобель сообщил футболистам приказ коменданта: матч, который играется в великий для Германии день, 22 июня, должен быть выигран командой «Легион Кондор». Этого требуют престиж нации и höhere Erwagnungen der Politik[37]. Крайнее упорство русских футболистов будет рассматриваться как подстрекательство толпы и саботаж. В случае выигрыша команда будет расстреляна.
Цобель принадлежал к разряду натур самовозжигающихся, легко поддающихся гипнозу фразы. По мере того как с его уст срывались полные зловещего смысла слова, он словно бы вырастал в собственных глазах, нимб причастности загорался вокруг его головы, он уже забыл о том, что пять минут назад в присутствии майора Викингера был оплеван начальством, назван дерьмом, слезливой бабой, вонючим окороком и еще бог знает кем и послан в раздевалку к русским для искупления вины.