— Налей, пожалуйста, Танюша, — говорю. — И еще кусочек лимона, ладно?
Постепенно я овладеваю собой. В жизни, как в боксе, важно вовремя отрезветь. Пропустил я крепкий удар, едва устоял, пока прихожу в себя, еще надают, только успевай поворачиваться.
Вчера в Сандуновских банях Половиков тоже съездил по уху. И тоже с самыми лучшими намерениями. Только попарились, сидим разморенные, расслабленные. И черт меня дернул поделиться своей бедой. Само собой, не стал вдаваться в подробности, размалевывать, как бежал из студии, выбирая поглуше переулки, чтоб не попадаться на глаза людям, как долго не решался идти домой. Сказал просто, что на кино поставил крест, надо куда-то устраиваться: как-никак семья.
Ему было все, оказывается, понятно. Потягивая пиво, лениво сказал, что это баланда.
— Все уладим, Колюша. В лучшем виде. Тебе сейчас главное — не отвлекаться на ерунду. Ты, Колюша, на гребне…
— Но жрать-то надо…
— Нашел проблему!
Намекнул, будто во мне, коль будет в том нужда, примут участие большие товарищи.
— Подберем тебе что-либо руководящее… По спортивной линии или еще как…
— Руководящее! С ума сошел. У меня ж за душой семь классов.
Смотри ты: думали уж об этом. Заранее, что ли, знали? Половиков сказал, что вот когда вернемся из поездки, надо мне будет зайти в отдел кадров одной солидной кооперации.
— Директором артели будешь. Плохо тебе? Абажурной или шапочной, хорошо не помню… Окладик, может, не такой уж завидный, однако прогрессивка, премиальные за вал… Все будет в ажуре, с почтеньицем.
Я посмотрел на него с испугом: «Перегрел, видать, головушку? Смочи-ка лоб холодным…»
Посмеивается:
— Чудачок ты, Колюша! Наивен еще до безобразия. Твое дело что? Дерись себе вволю!
Озлился я было: к человеку за советом, а он глумится. Ну и пошел к черту, не о чем больше говорить, перебьюсь сам. Но Половиков вовсе не шутил, все сущая правда. Мое, мол, дело появляйся раза два в неделю в артель, наведайся, ну, бумаги там подмахни разные. Остальное — не моя забота.
Да, съездил он меня по уху крепко. Когда я смекнул, что не шуточки шутит, предложение всерьез, онемел от негодования. Вот же, сволочь, предлагает такое!..
— Между прочим, — сказал я, рывком схватив одежду — уйти, — между прочим, я все-таки остаюсь комсомольцем, чтобы ты знал. Ясно?..
Он не шевельнулся в своей простыне, только физиономией изобразил лениво: святая, мол, простота, что с тобой спорить.
Бьют, колошматят справа и слева. Все оттого, что, схватив чуть не нокаут, раскрылся, собраться не сумел. Но ничего, еще не поздно. Настолько я стал овладевать собой, что без переживаний, будто, наоборот, — очень это смешно, сказал друзьям, какое получил предложение. Рассказал для того лишь, чтобы разрядить атмосферу, чтоб Таня успокоилась: все в порядке.
— А что? — сказала Мариетта Михайловна. — Дельное ж предложение! Дурак бы отказался на твоем месте…
На моем месте. Еще одна оплеуха, походя.
Супруга Сергея Валентиновича проявила практический интерес. Как бы хорошо, сказала она, если б артель оказалась в самом деле скорняжной. У них есть чудный мех, от старой шубы, вот бы выкроить Сереженьке шапку! Она смотрела на меня с симпатией, даже кокетничала немного: директор, кто знает?..
Павел Михайлович восхитился совершенно:
— Волшебно! Отважный романтический торреро в роли советского бюрократа! Потрясающий сюжет для комедиографа! Что вы на это скажете, милейший Саркис Саркисович?
Саркис Саркисович не знал, что сказать. Но мы встретились с ним глазами, и я улыбнулся, и он, багровый, тучный, засиял, хохотнул: «В общем, весьма забавно…»
Павел Михайлович предложил тост, быть может, несколько неосторожный, но теперь можно было спокойно его перенести — тост за комическую развязку каждой трагедии. Все выпили за это. Таня посмотрела на меня, будто спрашивала: «Правда?» Я весело кивнул ей и поднял свой бокальчик с водой. Саркис Саркисович успел уловить эту немую сцену. Видно, очень довольный тем, что, кажется, в самом деле больше не будет никаких переживаний, что все обошлось, никаких трагедий не предвидится, выпил до дна, даже запрокинул голову. Взбодрившийся, он потребовал арию из «Кармен», и когда Сергей Валентинович громыхнул, не попадая в клавиши, арию Эскамильо, запел с чувством: «Тореадор, смелее в бой!..» При этом он глядел на меня, улыбался: мы, мол, с тобой знаем, Коля, для кого я пою, виноватый, это уж так, не надо спорить, но благодарный за то, что ты, кажется, простил.
И дальше все пошло бы нормально. Как бывает, когда долго держишь горести в себе, не давая им выхода, и вдруг почувствуешь, что мир не так уж враждебен к тебе и хмур, я тоже пришел в хорошее настроение. Черт побери, все действительно уладится, должно уладиться. Съезжу за границу, встречусь в матче с этим Берлундом, постараюсь выиграть бой, потом вернусь, и мы с Таней как следует подумаем, что делать дальше, разберемся как-нибудь, не маленькие. Мне вспомнился Генка Ребиков, то, как он завешивал лампу полотенцем, чтобы я мог спокойно спать, а он — заниматься. Неправильно это: почему он должен заниматься, а я спокойно спать? Генка и так без пяти минут ученый…
— Коля, выпей самую капельку, пригубь из моего бокала! Ведь это просто невозможно… Ты только послушай, что предлагает Павел Михайлович!..
У Тани, подвыпившей, какой-то безудержно веселой, как это бывает с ней от вина, в глазах бесшабашность: все на свете трын-трава.
Быстро же она все забыла. Да и у всех, как видно, такое бесшабашное состояние. Павлу Михайловичу пришла, оказывается, в голову гениальная идея закатиться теперь к нему, у него, если он не ошибается, что-то еще осталось в заначке от прошлого раза.
Время третий час ночи. Мне завтра ехать. Неужели Таня забыла даже об этом?
Сергей Валентинович, в полнейшем восторге от того, что еще не кончается, что где-то что-то еще сохранилось в заначке, расхристанный, мертвенно бледный хватает меня трясущимися руками, кричит в упор:
— Идиот! Ты обязан сегодня напиться!..
Это уже слишком. Должно быть, я чересчур резко поднимаюсь с места, потому что Сергей Валентинович внезапно оказывается валяющимся на тахте, а на благодушном лице Павла Михайловича странно гримасничает улыбка, будто это лицо дернули за подбородок книзу.
Я быстро отхожу к окну. Только не надо сцен. Не хватает еще сцен и истерики. За спиной стих шум, только слышно, как Сергей Валентинович, ровно ничего не сообразивший, пристает ко всем: «Что же мы не едем?!»
Я стою, прижав лоб к стеклу. За окном моросит дождь. Немного погодя я слышу, как осторожно подходит Таня.
— Ты устал, милый? — шепчет ее голос. — Сейчас все разойдутся. Мы никуда не поедем, нет…
Но я уж опять успокоился. И совершенно незачем быть белой вороной. Пусть думают, что я просто так отошел к окну, потому что жарко и накурено. Пусть все идет, как идет. Хотят отправиться к Павлу Михайловичу? Пожалуйста! Только на этот раз без меня, правда, мне завтра ехать.
— Ты, Танюша, как хочешь. Никаких обид, честное слово…
И обошлось бы все, я уверен. Пожелали бы мне доброго пути, успеха, повздыхали бы шутливо: «Счастливчик, наш Коля! Едет за границу… Почему я не боксер?»
Но не знаю зачем, я разоткровенничался, решил, что непременно должен сказать прощальный тост.
— Налей уж и мне, Танюша, самую малость…
Разлили по бокальчикам все, что удалось нацедить, даже из старых бутылок, что стояли на кухне, выжимали по капелькам. Хохотали, веселились: «Уж раз сам великий трезвенник требует!»
Я с бокальчиком в руке подошел к окну, раскрыл его. Сквозняк прошелся по комнате, заставил поежиться. Сказал я, что предлагаю выпить за тех, у кого будильники поставлены на шесть часов утра. Сказал, что, если они мне действительно друзья, пусть пожелают не только доброго пути, но и доброго возвращения.
— Вы не знаете, каждый день я встаю по привычке в шесть. Ничего не могу с собой поделать. А раз уж так, раз уж есть такая привычка, зачем ломать себя? Спасибо вам, Павел Михайлович, за участие и всем вообще спасибо. Но давайте выпьем за то, чтобы я, когда вернусь, пошел на работу с первым заводским гудком и чтобы Танюша, как бывало мать, завернула мне завтрак в газету…
Говорил я то, что думал. Сказал, что мы прежде всего рядовые советские люди, и, когда забываем про то, — приходится худо. Так за доброе возвращение и за будильники! Торреро — это, конечно, красиво и все такое. Но я брошу бокс, честное слово. Жалко страшно, но брошу. Кажется, он мне мешает жить.
Павел Михайлович первым решительно поставил бокальчик на стол. Бросить бокс! Нет, нет, он самым категорическим образом протестует: «Это вы под влиянием минуты, лапушка моя. Ну, я не понимаю, как можно? Ну, это все равно, что я скажу: бросаю сцену! Кто ж позволит? Это преступление».
Все дружно поставили бокальчики. Нет, это немыслимо, это самоубийство, за такое никто не выпьет ни капли. Таня сказала: «Подумай, Коленька, что ты говоришь? Ну, как ты будешь жить без бокса?» Саркис Саркисович обошел вокруг стола, обнял меня за плечи, сказал дрогнувшим, каким-то сдавленным, будто от большого волнения, голосом: «Больше мужества, мой друг, больше мужества…»