— Все еще переживаете? Подумаешь, продули! Могу вас успокоить: у них это триста шестое поражение в чемпионатах страны. Представляете? Вы же не огребали столько двоек на экзаменах, и выговоров у вас меньше. И девушки столько раз от вас не отворачивались. Бросьте, пора привыкнуть...
...Что же еще, под конец?
Идем мы с ним подтрибунными коридорами в ложу прессы Лужников. Константин Сергеевич замедляет шаги, и я знаю почему: ждет, что сейчас к нему кинутся и потребуют сказать, кто станет чемпионом. Так и есть, он окружен, остановлен и разглагольствует. Я жду и злюсь: пять минут до начала. Не выдерживаю и тяну его за локоть.
— Что, опаздываем? Друзья, извините, додумайте сами...
— Зачем вы людям голову морочите, можно подумать, что вам что-то известно,— выговариваю я ему.
— Не скажите! Кое-какие подсчеты я провел, аналогичные ситуации встречались,— добродушно оправдывается Есенин.— А чего не рискнуть, свои же люди—сочтемся? Ладно, не сердитесь, больше не буду.
Мы входим в ложу, и я слышу за спиной: «Константин Сергеевич, мы вас ждали. Один вы можете нас рассудить...»
Я не оборачиваюсь, и вдогонку голос Есенина: «Займите местечко, я мигом».
Он стал нужным для тех, кому что-то неясно в футболе. А неясно — всем.
Вспоминая Константина Сергеевича, я думаю о том, что было бы славно написать о футболе так, как он его видел. Удастся ли?
Памяти павших смертью храбрых Виктора Берковича, Михаила Лихачева, Бориса Невского, с которыми вместе ездил на стадион в предвоенные годы
С годами все чаще обращаюсь к футболу тех времен, когда и предположить не мог, что стану о нем писать, и журналистика как профессия не мерещилась.
В детстве футбольная ниточка была продернута в одном спутанном клубке с Жюлем Верном, Купером, Беляевым, «Красными дьяволятами», журналом «Всемирный следопыт», кинотеатрами «Уран» на Сретенке и «Аврора» у Покровских ворот. Ильинский сквер был некогда бойким местом, чему сейчас трудно поверить, настолько он благочинный и малолюдный. К памятнику гренадерам — героям Плевны — детвора вырывалась из тесноты каменных дворов, как из неволи.
Мы сговаривались, делясь на команды («Винтовка» или «Шашка», «Бриг» или «Корвет», «Чингачгук» или «Ункас»), и загадка выбора волновала нас не меньше, чем ныне составы киевского «Динамо» и «Спартака». Носясь за мячом, орали страшными голосами, будто
надо было не обыграть, а перекричать. Правило знали
одно — не бить на клумбы. И все-таки приходилось удирать от сторожих. Бывало, моя мать ходила в отделение милиции на Маросейке выручать арестованный мяч.
Ничего-то мы не умели, мальчишки из центра города, мы не видели ни настоящего футбола, ни настоящего стадиона. Бегали по асфальту, возле часовенки, толкались, пинали мяч. И орали.
Что-то, правда, до нас доносилось, перехваченное
со слов взрослых. Старостины (подумать только, четыре брата — больше, чем богатырей на картине Васнецова!), Пека Дементьев, «короли гола» Бутусов и Павлов, матчи Москва — Ленинград. Смущали нас загадочные турки. Мы привыкли, что на памятнике они изображены злодеями, а оказывается, с ними можно весело играть в мяч. Все это неведомое, невиданное упоминалось нами с форсом, мы вырастали в собственных глазах, если произносили фамилию футболиста, неизвестную другим. И привирали безбожно.
Много лет спустя был я в гостях у Алексея Ивановича Леонтьева, знаменитого вратаря, сделавшегося моим добрым товарищем по «Советскому спорту». Справлялось его пятидесятилетие. В честь присутствовавших произносились по кругу тосты. Анатолий Михайлович Акимов, другой знаменитый вратарь, обратясь ко мне, сказал: «Однажды пришел к нам в футбольную школу молодежи незнакомый журналист. Откуда он взялся, никто не знал. Но норовил докопаться, вопросы задавал не те, к которым мы привыкли...»
«Откуда взялся?». Меня, начинающего репортера, из вежливости так прямо, в лоб, не спрашивали, но любопытство в глазах читал. Акимов подтвердил. Быть принятым в футбольном мире не просто, там, на первых порах во всяком случае, легче признают того, кто играл. Я молчал, но, сознаюсь, иногда подмывало выдать себя ну хоть за бывшего юниора.
В 1958 году, на чемпионате мира в Швеции, я жил вместе с командой, в Хиндосе, загородном отеле возле Гётеборга. Шла тренировка, я стоял возле белой линии и глазел. Один из мячей, сильно пущенный, полетел в мою сторону. Стыдно было отстраниться, не подставить ногу. Дернулся, и тут же услышал с поля восклицание тренера Михаила Якушина — тоненькое, как укол: «Не играл!». Мгновения хватило Якушину, чтобы разгадать мое неумение. А у меня как камень с души: «Ну и ладно, да, не играл, «взялся» из болельщиков, из журналистов, таким и принимайте».
День, с которого все началось, помню во всех подробностях.
Летнее полуденное пекло не лучшее время для прогулки, а меня вынесло из комнатной прохлады на улицу. От Большого Комсомольского переулка, где я жил, до Фуркасовского две минуты ходу. Размещался там динамовский магазин спортивных товаров. За витринным стеклом бросилась в глаза афиша, предлагавшая матч на первенство Москвы между «Динамо» и «Спартаком», Я прочитал ее всю, до номеров трамвая: никуда не шел, делать было нечего. Соблазнила цена на билет, самый дешевый: такие деньги у меня водились. Зашел в магазин и купил билет. Не зная, что меня ждет, почувствовал облегчение: что-то замаячило, открылось впереди.
Как я жил в том году, рассказать нелегко. Весной арестовали отца, немного погодя выслали за сто километров от Москвы мать. Мне — пятнадцать, я отупел, сжался, не знал, чему верить, чего ждать. Взяла на себя попечение обо мне тетя Саня — сестра отца, врач. Я ходил к ней пешком на Таганку раз в неделю. У нее была приготовлена «передача»: сахар, чай, масло, макароны, сыр, печенье, картошка, с тем и возвращался домой. Она считала, что выдавать натурой педагогичнее, чем деньгами, чтобы не избаловался, был по крайней мере сыт.
Но мне было не до баловства. Меня то и дело навещал милиционер—участковый. Я никак не мог разгадать периодичность его появлений, угроза существовала в любой день и час. Он по-хозяйски садился за наш обеденный стол, я на краешке стула — напротив. Высокий, худой, чернявый, с обвисшими, вялыми усами, с обвисшей портупеей, невыразительный дядечка, на которого раньше я бы не взглянул. А тут поднимал на него глаза с замиранием сердца.
Милиционер допытывался, не навещает ли мать, не лучше бы мне к ней перебраться, не пишет ли отец. Я отрицательно мотал головой—и это была правда. Ну а о том, что мать изредка втайне наезжает к знакомым и я там вижусь с ней, он догадаться не мог, а я, разумеется, помалкивал. Он сидел подолгу, будто отдыхал, курил папиросу за папиросой. Я не мог дождаться, когда он уйдет, долго проветривал комнату от дыма и запаха сапог.
Взрослым, вспоминая эти посещения, я готов был предположить, что и милиционеру, у которого, надо полагать, была семья, они в тягость. Он протяжно вздыхал, то и дело приговаривал: «Эх, был бы у тебя паспорт...» Да и разглядывал он меня, словно желая убедиться, что ничем предосудительным не занимаюсь, от рук не отбился.
Так что в тот памятный день на улицу я не вышел, а сбежал, желая разминуться с милиционером. Билет на футбол сокращал вероятность встречи. Меня многое тогда могло прельстить как избавление. Удалось— футболу, за что я ему благодарен.
Первый в жизни матч так и остался — на всю жизнь. Ровным счетом ничего не было мне известно ни про первенство Москвы, ни про «Спартак» и «Динамо». Красные с белой полоской поперек груди и белые с голубой полоской. Выбирай любых. Я и игроков не знал. Не помню, продавались ли программки, объявляли ли составы по радио.
Все решил случай. У «красных» «подковали» (так мы тогда выражались) вратаря, и его заменил молоденький, худенький. Мне за него сделалось боязно: ну, как ему примутся забивать, унизят. Душа пришла в движение и приняла сторону красных. То был «Спартак». Он проиграл, но это скользнуло мимо — важно, что вратаришке, вышедшему на замену, мяча не забили.
И началась езда на «Динамо». В трамвае от Политехнического музея — целое путешествие, как считалось,— через весь город. Путешествие в давке, тяжелоспинной, остролокотной, где выдохнешь — тут же сожмут, и, чтобы вдохнуть, надо выдраться, вывернуться. А я был мал ростом и худ. Но давка эта, добровольно принимаемая, неминуемая, даже желанная, мужским своим единением прекрасно изготавливала, заряжала к футболу, да и избавляла от домашнего затворничества, доказывала, что есть люди и жизнь. Кто-то сверху покровительственно пробасит: «Небось протыриваться будешь?», ты пискнешь: «У меня билет есть», и снова тот же бас: «Ишь какой сознательный! За кого болеешь-то?», а ты притворяешься, что не расслышал, отвернешься — невозможно в симпатии признаваться неведомо кому.