Скаррон[89], в одном из собрании своих стихотвоpeний, отпечатанных им, посвятил маленькой собачке своей сестры мадригал, который он так и озаглавил: «Собаке моей сестры». Нисколько времени спустя он поссорился с сестрой и в копиях велеть поместить список опечаток с указанием: «Вместо: «собаке моей сестры», читайте: «моей сестре собаке».
* * *
Карл IV спрашивал поэта Дората, женившегося в весьма преклонных летах на молоденькой девушке, как он мог себе позволить такую глупость. «Государь, – возразил поэт, – в поэзии вольности допускаются».
* * *
Остроумный писатель Монмор любил хорошо поесть, но был беден в жил где-то на чердаке, говоря со смехом, что он забрался так высоко, чтобы вдыхать вкусный запах дыма, выходящего из кухонь богатых людей. Он очень был любим в обществе и, зная его за лакомку, все охотно приглашали его к обеду, который он всегда оживлял своей милой болтовней. – «Давайте мне мясо, – говорил он своим знакомым, – а я вам дам соль».
* * *
Молодой человек принёс стихи своего сочинения к Кребильону-сыну, бывшему цензором. Бумага со стихами выпала из рук цензора и полетела в огонь. Молодой человйк бросился за ней. – «Оставьте, – сказал Кребильон, – стихи эти следуют по своему назвачению».
* * *
«Ах, папаша, – говорила одна сентиментальная девица, – как справедливо сказано в этом новом романе Феваля, который я теперь читаю, что смерть часто превращает ненависть в любовь». – Так, так, – промычал Тихон Прохорович. – Вот взять хотя бы меня: я ненавижу поросенка, животное во всех отношениях вредное: портит огород, сад. А подай того же поросенка, на стол, в жареном виде или под хреном со сметаною, – я почувствую к нему страсть».
* * *
Старинный французский писатель Бальзак[90], соименник новейшего Бальзака, говоря о творениях римского писателя Тертуллиана, сказал: «Темнота слога этого писателя подобна темноте полированного черного дерева: она отсвечивает». Того же нельзя сказать о темноте слога некоторых новейших писателей, темнота которых вполне темнотою и остается.
* * *
Одна ветреная светская дама просила известного в XVIII веке остряка и поэта Бензерада[91] сказать рифму на слово «убор». – «Как же я могу найти ее? – отвечал он: – известно, что для рифмы нужен склад, а в том, что принадлежит женской голове, никогда нет ни складу, ни ладу (ni rime, ni raison)».
* * *
Бензерада, шедшего по улице по пробитии зари, уведомили о смерти одной богатой, старой и пресмешной вдовы. – «Вчера ее хоронили», – говорил рассказчик. – «Жаль, – заметить Бензерад, – третьего дня она была бы хорошей партией».
* * *
Аддисон[92] сравнил женщину легкого поведения с кольцом, ходящим по рукам общества, которое каждый может надеть на свой палец.
* * *
«Не знаете ли вы, – спросила дама одного кавалера, – поэты Фридрих Шлегель и Август Вильгельм Шлегель братья?» – «Об одном я могу достоверно сказать, что да, – отвечал с видом глупого самодовольствия кавалер, – но о другом я ничего положительного теперь не знаю».
* * *
«Переводить Горация, – говорил Мерсье, – то же, что переливать шампанское – игра пропадает».
* * *
Придворный писатель просил себе какое-то важное место, – «Но ведь вы уже занимаете должность библиотекаря, – сказал ему его покровитель, – вам придется отказаться от этой должности?» – «Зачем же?» – возразил проситель. – «Как же иначе вы будете исполнять новую должность, которая займет все ваше время?» – «Очень просто, все равно я никогда не бываю в библиотеке».
* * *
Один из остроумнейших писателей XVIII века, говоря о ракообразных, которых он, как кажется, любил, выразился: «Морской рак – это кардинал моря».
Писатель-гастроном, вероятно, полагал, что морской рак был красного цвета и до варки.
* * *
Остроумие и юмор из русской литературы
Замечательный и анекдотичный случай из жизни знаменитого нашего стихотворца Державина. В 1794 г. он лишился первой своей супруги, которую неоднократно воспевал в своих стихотворениях под именем «Плениры». Незадолго перед тем одна знакомая ему дама, графиня Штейнбок, была в Петербурге со своей родственницей, немолодой уже девицею Дьяковой, близко знакомой с женою Державина, которая сказала однажды ей, что она с удовольствием увидела бы ее замужем за известным тогдашним поэтом Иваном Ивановичем Дмитриевым, приходившимся ей сродни и который был очень короток в доме Державиных. – «Нет, – отвечала Дьякова, – найдите мне такого жениха, как ваш Гавриил Романович, так я пойду за него и надеюсь, что буду счастлива». Все присутствующие при этом рассмеялись, не думая, чтобы когда-нибудь этот разговор мог иметь серьезные последствия; а между тем, он их действительно имел. В январе 1795 г., т. е. через полгода после смерти своей жены, Державин женился на Дарье Алексеевне Дьяковой. Ему был тогда 61 год; Дарье Алексеевне – 30 лет. Она жили счастливо и спокойно. Дарья Алексеевна, не будучи «Пленирой», сумела упокоить старость поэта и улучшить значительно его материальное положение.
* * *
Вскоре по прекращении издания журнала «Собеседник» Екатерина II сказала княгине Дашковой: «Знаешь ли, отчего я сегодня так весела? Оттого, что я наказана: взялась не за свое дело, захотела быть журналистом!. Мы с тобою думали, что мое участие заманит к нам все перья. Фонвизин – дал было листочка три, четыре и замолчал! Чего он испугался? Моих ответов на его вопросы? – но ведь он сам покаялся, и этим всё и кончилось. Княжнин у нас же напечатал, что мои «Были и небылицы» исправили записных модниц. Неправда: в свете всё кружится по-прежнему, только наш «Собеседник» успокоился. Сбылось то, что я сказала в одной из моих опер:
Не допета песенка,
Не доиграна игра.
Напишу на досуге комедию, бывшую со мною: «Обманутая надежда».
* * *
Память имел князь Потемкин такую необыкновенную, что ежели бы он не оставил в крайней юности Московского университета, а продолжал бы ученые занятия, то тогда бы, как Лейбница, можно было бы и его назвать ходячей библиотекой. В университете, кроме Василия Петрова, с Потемкиным водил дружбу известный впоследствии стихотворец же Ермил Иванович Костров, которого лет за 25 пред этим Нестор Кукольник вывести вздумал на сцену в одной из скучнейших своих драм-комедий. Раз Костров, по просьбе тогдашнего своего товарища Потемкина, из своей богатой библиотеки снабдил его десятком книг различного содержания. Потемкин возвратил книги эти Кострову дней через пять. «Да ты, брат, – сказал Костров, – видно только пошевелил листы в моих книгах. На почтовых хорошо лететь в дороге, а книги не почтовая езда». – «Ну, – возразил Григорий Александрович, – пусть будет по-твоему, что я летел на почтовых; а все-таки я прочитал твои книги от доски. Изволь! попрофессорствуй! Вскочи на стул вместо кафедры. Раскрой какую хочешь из своих книг и вопрошай громогласно, без запинки берусь отвечать». – Впоследствии, лет через сорок или сорок пять после этого случая известный ваш писатель Сергей Николаевич Глинка встретился и познакомился в Москве с Костровым, который говорил: «И точно: Григорий Александрович не только читал, но и вчитывался в каждую книжку живою памятью. Он, по прочтении моих книг, которыми я его охотно снабжал, все прочитанное мне пересказывал, словно заданный урок».
* * *
Один остряк когда-то, т.-е. лет зa сорок перед тем, сказал, что при разборе бесценной комедии Грибоедова: «Горе от ума» в одном из тогдашних петербургских журналов ум с испуга улетел, а осталось этому изданию одно лишь горе.
* * *
В присутствии Фонвизина читали однажды довольно плоскую сатиру на него, и в этой сатире он назван был ни с того, ни с сего кумом Минервы. Фонвизин сказал: «Может быть, я и кум Минервы, не спорю; только уверен уж в том, что мы покумились с ней, то есть с богиней мудрости, не на крестинах автора этой эпиграммы».
* * *
Известный как грамматик, а еще более как издатель газеты «Северная пчела», с 1824 года издаваемой пм вместе с Булгариным, Николай Ивавович Греч говорил в публичных местах и повсюду весьма бойко и резко о правительстве. Это удивляло многих, восхищало иных и заставляло остерегаться блестящего оратора, крикуна и ругателя всех мало-мальски толковых и основательных людей, понимавших, что безнаказанно говорить так, как говаривал Николай Иванович, может исключительно только тот, кто имеет какое-либо право высказывать такие свои мнения о правительственных действиях и о правительственных крупных деятелях, высоко поставленных. Раз в газетной комнате Английского клуба сильно витийствовал Николай Иванович, ругая все и всех не на живот, а на смерть и не останавливаясь ни перед какою личностью, ни перед каким обстоятельством. Кружок слушателей густел все более и более до того, что в зале почти не было места. Рассказы Греча однако несколько приостановила разноска чая. Пользуясь этим антрактом, к Гречу, при всем обществе, занятом чаепитием и курением, подошел кто-то из публики и спрашивает его о том, чтобы он, как человек многознающий, соблаговолил бы объяснить ему, провинциалу, значение слова agent-provocateur, агент-провокатор, встречаемое им частенько в газетах, когда идет речь об описании какого-нибудь иностранного политического скандала. Греч, ничего не подозревая и никак не думая, что вопрошатель на свой вопрос не хуже вопрошаемого может дать ответ, пускается в точнейшие объяснения того, что agent-provocateur есть тайный агент или правительственный шпион, которому под рукою разрешено ругать правительство в тех видах, чтобы, ругая его, возбуждать в других желание высказываться, при чем эти неосторожные делаются жертвой провокаторского или возбудительного шпионства и попадаются, как мухи, в невидимую ими паутину. Выслушав все это, провинциал взял свою шляпу, поблагодарил любезнейшего Николая Ивановича за обстоятельное сообщение и, сказав: «понимаю, понимаю», ушел из газетной комнаты, уже не слушая продолжения рассказов Греча. Но действие провянциала произвело тот эффект, что вскоре вся зала опустела до того, что Гречу ничего не осталось делать как убираться восвояси.