Дэвид стал нежно целовать меня, ничего не ответив, поскольку ответа на этот вопрос быть не могло. Розовый туман окутал нас, и я еще раз познала счастье.
Когда на следующее утро мы прощались, моя гордость и обида из-за того, что меня не взяли с собой, не позволили мне заплакать, и теперь я рада этому.
– До свидания, жизнь моя, – хрипло произнес он. – Я буду писать тебе так часто, как только смогу. Храни детей до того момента, когда мы снова будем вместе.
– Ты вернешься? – спросила я, и на лице Дэвида появилась его удивительная улыбка.
– Даже если мне придется ползти сюда.
– До свидания, любовь моя, – прошептала я, и он вновь ушел от меня. Стояла последняя неделя мая.
В первую неделю июня Дэвид со своей батареей перебрался в Бельгию. Он писал мне практически каждый день, и сейчас, когда под моим пером появляются эти строки, его письма лежат рядом со мной – необычные для солдата. В них почти нет упоминаний о войне, все они – о Спейхаузе, о деревне, о детях, о его чувствах ко мне. Я пыталась отвечать ему в том же духе, но мои письма невозможно даже сравнить с одухотворенной прозой его посланий.
Слова Дэвида о том, что мое место – в Спейхаузе, полностью подтвердились к концу первой недели июня, когда и Артур, и Каролина слегли с тяжелейшей скарлатиной. Мы с Мартой не покладая рук ухаживали за двумя заболевшими детишками. Даже Марта, никогда не терявшая духа, теперь, перед лицом тяжелого недуга, выглядела взволнованной.
К вечеру 18 июня я, вконец измученная, с беспокойством увидела, что лицо Марты покрыто какими-то странными пятнами. В испуге я подумала, что она, возможно, и сама заболела той же болезнью, но потом с изумлением увидела, что моя верная спутница плачет. Я прокляла собственную глупость: ведь Марта была уже далеко не молоденькой, и тяжелый груз по уходу за больными детьми, который она взвалила на себя, оказался для нее непосильным. Я уложила ее в постель, но, поскольку и сама была слишком измучена, даже не подумала о том, насколько странно было видеть ее плачущей.
«Чем было продиктовано нежелание Дэвида взять меня с собой, – часто задумывалась я, – рассудком солдата, не хотевшего, чтобы его отвлекали от службы, или он действительно обладал неким даром предвидения, позволявшим ему заглядывать в будущее? Что руководило им: нежелание, чтобы я видела ужасы войны, или стремление оставить меня рядом с теми, кто действительно нуждался во мне гораздо больше?»
Как бы то ни было, он оказался прав, и потому я не появилась на великолепном балу у герцогини Ричмондской, который состоялся в Брюсселе вечером 17 июня, и не увидела собравшийся там цвет британской армии. Меня не было в Брюсселе и весь долгий день 18 июня, когда над полем Ватерлоо грохотали пушки и враги сошлись в последней смертельной схватке.[38] Я не была там ранним вечером, когда на правом фланге разгорелся жестокий бой и подполковник Дэвид Прескотт обнаженной шпагой направлял безжалостный огонь своей батареи на гордо марширующие ряды императорской гвардии. Я не видела, как рядом с ним упало ядро и он был разорван его осколками на мелкие части, умерев раньше, чем его тело прикоснулось к земле. Я не была там, когда подсчитывали убитых и скорбные списки павших стали поступать в город, в печали праздновавший победу. Моя жизнь не закончилась ночью 18 июня, поскольку я находилась дома в Спейхаузе, нянчась со своими больными и еще не зная о своей собственной смерти.
Плохие новости пришли ко мне так, как приходили и раньше. Утром 22 июня, спустившись в зал, я увидела в дверях знакомый силуэт. Это был Джереми. Обрадованная, я подбежала к нему.
– Что за землетрясение вытряхнуло тебя из Лондона? – вскричала я, но, увидев выражение его глаз, отшатнулась, словно от удара. Раньше мне казалось, что мне уже знакомы все чувства, которые могут выражать эти глаза, но сейчас я увидела в них что-то совершенно иное. Они смотрели на меня с жалостью.
– Нет, Джереми, нет!.. – объятая ужасом, прошептала я, чувствуя, как бешено забилось в груди сердце. – Только не Дэвид… Это не может быть Дэвид!
Не произнося ни слова, он медленно потупил голову, а я подлетела к нему и стала колотить кулаками в его грудь, крича:
– Ты лжешь, ты лжешь! Ты всегда ненавидел его, и поэтому сейчас ты лжешь мне!
Джереми стоял молча, даже не пытаясь остановить мою истерику. Сзади подошла Марта и, обхватив меня за талию, оттащила от него. Взглянув в ее темные глаза, в которых тоже было написано отчаяние, я не смогла больше выносить ошеломляющей правды, что раскаленной иглой вонзилась в мой мозг, и потеряла сознание.
Я пролежала без чувств два дня, но не умерла. Не смогла умереть. А придя в себя, я стала бороться за каждый дюйм темного и уютного бесчувствия, поскольку не хотела возвращаться к свету. Мне так хотелось присоединиться к Дэвиду, что Джереми пришлось дежурить возле моего изголовья. Как-то раз, потеряв терпение, он грубо схватил меня за руку и мрачно сказал:
– Элизабет, ты не можешь умереть. Как бы тебе этого ни хотелось, насколько бы велико ни было твое горе, ты не можешь сейчас умереть. Ты должна жить.
– Для чего? – тупо спросила я. – И что ты знаешь о горе? Разве можешь ты хотя бы приблизительно представить себе мое горе?
– Да, я действительно никогда не испытывал горя, каким ты охвачена сейчас, – сказал он уже мягче, – но ведь мне незнакомо и то огромное счастье, которое знала ты. Одно невозможно без другого, в жизни так попросту не бывает!
Я смотрела на Джереми невидящим взглядом и едва понимала, о чем он говорит.
– Ты должна выкарабкаться, – тормошил он меня, – ты нужна! Каролине стало хуже, она все время зовет тебя. Ну сделай же над собой усилие!
– Каролина… – пробормотала я. Каролина и Дэвид. Они только что вернулись с прогулки, он поймал ее, подбрасывает в воздух. «Каролина, если ты станешь еще больше похожа на маму, я перестану вас различать. Как я тогда узнаю, кого из вас больше люблю?» – «Меня, папа, меня», – темные волосы взлетают вверх и вниз, а глаза Дэвида, обращенные ко мне, искрятся веселым смехом. «Ну это мы еще посмотрим. Вдруг мама станет возражать?»
– Да, я должна идти к Каролине, – деревянным голосом пробормотала я и, не видя ничего перед собой, поднялась, чтобы начать свою жизнь после смерти.
Детям стало получше, но мне – нет. Я не могла умереть, и я не могла плакать. Я не плакала даже тогда, когда получила последнее письмо от Дэвида, написанное им накануне сражения. Оно было пронизано мягким светом той особой жизни, которую он вдыхал во все, к чему прикасался. Я не плакала и тогда, когда мне принесли его личные вещи: миниатюру с моим портретом, перстень с печаткой, шпагу. Я не плакала, когда мне рассказали о том, как он погиб, превратившись в бесформенную груду исковерканной плоти, что он умер, не страдая, и что голова его осталась незадетой. В каких-то потаенных уголках моей души жила мрачная радость, что все произошло именно так.