Хм! Неправда! Думаю, в те дни я был слишком глуп, чтобы чего-нибудь бояться.
– Так вы по складу души поэт, мистер Перси? – спросил я.
– Черт бы вас побрал! – был вежливый ответ. – Вся моя поэтичность в том, что я предпочитаю запах травы запаху хлопковой фабрики, чем диаметрально отличаюсь от жадной уховертки в Эдвардстоне. Эй, мистер Тауншенд, чей это кеб? Клянусь, улитка в той раковине считает себя важной особой, коли так гонит.
Пока он говорил, мимо нас промчался закрытый экипаж. Он остановился у шлагбаума, где взимали деньги за проезд. Потребовалась сдача. Пока служащий ходил в будку за мелочью, из города по Говард-роуд пронеслись восемь великолепных коней. На каждом сидел грум в алой ливрее. Лоснящиеся конские бока покрывали богато расшитые попоны – защита от вечерней прохлады. Берег и река огласились ржаньем и стуком копыт, когда грумы натянули поводья перед самой водой. Более великолепных скакунов не видели шатры Аравии. Они казались призрачными, когда, склонив окутанные гривами шеи, пили из залитых лунным светом волн, а рядом маячили темные фигуры конюхов.
– Это лошади герцога, – проговорил женский голос в экипаже. Дама на миг наклонилась к окну, и ветер всколыхнул ее вуаль. Тут ландо тронулось, и газовый фонарь у шлагбаума ярко осветил лицо дамы. От божественной красоты у меня перехватило дыхание. Я чувствовал себя итальянцем, увидевшим на чужбине голову ватиканской Афродиты.
– Какое обворожительное создание! – заметил я, поворачиваясь к Уильяму Перси.
– Карета государственного секретаря Уорнера, – ответил он, – хотя на дверце нет его герба. Она едет из Витрополя, а лицо в окне, клянусь жизнью, немного напоминает мое собственное. Подозреваю, что моего августейшего зятя ждет неожиданность. Впрочем, Тауншенд, думаю, нам стоит держать язык за зубами. Я ждал такого исхода, когда услышал, что Уорнер едет в Витрополь. Однако у нас с моей блистательной сестрицей нечто вроде договоренности: мы стараемся иметь как можно меньше общего, так что я не обязан тревожиться о ее благополучии. Счастливо оставаться, мистер Тауншенд, сюда идут мои сослуживцы, а я предпочел бы обойтись без их компании.
Мы расстались на мосту, и каждый отправился своим путем. Прохладный вечерний воздух, чистая тьма небес, отражение луны и звезд в Гвадиме и звуки летящих с улиц военных мелодий наполнили меня сладостными, хоть и смутными воспоминаниями о Западе. В памяти возникли обрывки старых забытых песен – песен, читанных мною в матушкиных сборниках романсов, которые, я знаю, маркиз Доуро пел баронессе Гордон в далеком и мрачном Глен-Авоне:
Старая церковь пути стережет,
Виден обломок креста.
Хор не поет, не читает чтец,
Исповедальня пуста.
Статуя Девы в темном углу,
Ни одна не горит свеча.
Ночью божественный лик сквозь мглу
Сияет в лунных лучах.
Решилась Мария в эту ночь
Смиренно припасть в мольбе
К тому, кто отчаянным может помочь,
Отец небесный, к Тебе!
О горестной безнадежной любви
Рыдала до хрипоты.
Царица небесная, благослови,
Ужель не сжалишься Ты,
Когда среди колдовской тиши
Пред ликом Твоим Святым
С мукой из сердца рвутся слова
О том, кто так сильно любим?
Умри, Мария, в месте святом:
Милый вернется, любя;
Скорбя об утраченной, вотще
Вернуть захочет тебя!
Живущую в мире тоски и слез,
Пречистая, не покинь!
Чу! Ветер под сводом прошелестел:
Дева, ступай! Аминь.
В тихое озеро церковь глядит,
Чиста и недвижна вода;
Мария думает, как хорошо
Под ней уснуть навсегда.
Тихая церковь и крест святой
Видят с брега одни
Новую жертву на алтаре,
Чистую, как они!
Случилось так, что во тьме ночной
Черный Генри скакал домой.
Внезапно вспомнил о прежней любви,
О невесте вспомнил с тоской.
Черный Генри видит знакомый дом,
Там сумрак и тишина;
В полуночный час, во мраке ночном
Куда же ушла она?
Черный Генри к святому месту спешит,
Чтобы развеять страх.
Но тишина нерушимо царит
В увитых плющом стенах.
Круги разошлись по глади вод,
Хоть ветер давно утих.
Лишь изредка пузырек всплывет
Меж лилий водяных.
Там, в зачарованной глубине,
Мария дремлет на дне!
Ангрия-Хаус – большое каменное здание без всяких архитектурных изысков, но с красивым парадным входом и широкой лестницей перед дверью. Как известно моим читателям, это резиденция Уорнера Говарда Уорнера, эсквайра, и в описываемую пору здесь располагалась королевская ставка. Множество штабных офицеров и фельдмаршалов Ангрии собралось в просторном обеденном зале упомянутого особняка. Гости по большей части теснились у двух громадных каминов в противоположных концах зала. По обе стороны одного стояли два кресла. В них величественно раскинулись генерал лорд Хартфорд и фельдмаршал граф Арундел: длинные ноги скрещены, головы – черная у одного, белокурая у другого – подперты руками в белых перчатках. Генерал Торнтон и виконт Каслрей стояли на коврике между ними. Все четверо оживленно беседовали.
– Мне нравится, как сгущаются события, – говорил лорд Хартфорд. – За бурной вспышкой может последовать внезапное примирение, но это медленное нарастание взаимных обид, ручаюсь, закончится обвалом.
– Верно, – сказал Торнтон. – Вместо того чтобы вспылить, а потом раскаяться, герцог день ото дня чернеет лицом. Сегодня за обедом все время молчал, только отдал Энаре какое-то распоряжение насчет пикетов.
– И вина не пил, – добавил Каслрей. – Я был задет, когда он встал из-за стола, даже не пригубив свой обычный бокал шампанского.
– Однако, – заметил Арундел, – он иногда смотрит на нас с очень странным выражением. Вчера он объезжал строй в сопровождении всего штаба, и в его лице явственно читалось что-то вроде: «Это настоящие молодцы, готовые сражаться за свою честь и за свою страну. Неужто они не дороже мне, чем десять предателей? Трон, который не опирается на плечи таких людей, шаток».
– Вскоре все поймут, что нас опасно задевать, – сказал Хартфорд. – Как-то дурной человек, вернувшийся из изгнания, произнес речь, в которой яростно нападал на людей знатного рода, гордящихся предками, твердых в своих феодальных взглядах. Людей, которые не привыкли оставлять оскорбление не смытым. И эта гнусная речь прозвучала при обстоятельствах, начисто исключающих месть. Кровь, вскипевшая так, как вскипела она в тот памятный вечер, не остынет, сердца, уязвленные жаждой мщения, не успокоятся, доколе звук последней трубы не призовет всякую плоть к окончательному сведению счетов.