Чароплет насторожил на меня ловушку. И я, глупая, в нее со всего маха влетела.
ЧАСТЬ 3.ГЛАВА 18
Горела свеча на столе. Плясал свечной огонек. Трещал, чадил — черный дым отлетал вверх тонкой ниткой. Сложив морду на лапы, я караулила огонь. Остальное меня тревожило мало.
Человек, который мне не нравился, потому что запах его шептал о чем-то неприятном, что я силилась вспомнить, и не умела. Прочие люди, что пахли страхом и обходили меня дугой, а буде доводилось пройти близко, то старались держаться лицом, и не сводили настороженных взглядов. Их разговоры и дела.
Один из этих людей как-то плеснул в меня крутым варом.
Мне-то что? А тот, от кого пахло дурными воспоминаниями, взъярился, и пообещал, коли еще раз повторится подобное, спустить тварь с поводка на того, кто будет излиху смел.
На краткий миг во мне расцвела свирепая радость, и голод, и жажда чужой крови на клыках — но недавний смельчак, сделавшись с лица белым-бел, торопливо пошел на попятный.
И то, что взбурлило во мне было — схлынуло, подернулось мутной вязкой пеленой. А первый, державшийся здесь за главного, только пристальней в меня вгляделся, и подергал незримый повод, оканчивавшийся петлей на моей шее. Проверил, прочен ли.
А мне-то что? Я караулила огонек, что дрожал и чадил над столом. Остальное, скрытое в белесой вязкой мути, меня тревожило мало.
Мутная белая пелена заменила собою явь. Люди, запертые на тесном подворье позаброшенного посередь леса человечьего жилья, маялись бездельем.
Что их тут удерживало не ведаю, а меня держал повод, захлестнувший петлей шею, и другим концом уходивший к человеку, что мне был мне так не по нраву. Порой он уходил, и если поперву пытался брать меня с собой, то вскорости перестал. С тех попыток дурное вышло: брался человек мне приказывать. Приказа того, отданного мне впряме, я ослушаться не смела, но от него подымалась из нутра клокочущая злоба, разгоняла вязкое марево, будила дремавшее глубоко внутри желание перехватить человеку горло. А стоило отдалиться от чароплета, так и вовсе истаивала давившая на плечи тяжесть его слова. Повод, державший крепко, далеко забежать помимо воли человека не давал, вот и в тот раз он вовремя спохватился, дернул за прочную нить волшбы, возвратив меня обратно. И боле со двора не уводил, а уходя сам, крепил незримый повод в избе, среди тесных стен, ограждавший меня со всех сторон надежнее чахленького частокола, но и тогда, коли отходил чароплет изрядно, сквозь белесую муть брезжило мне, свербело. И, видно, немало свербело, коли истомившиеся бездельем мужи не смели затеваться со связанной тварью, здоровенным волком, белым сугробом лежащей у печи.
А после и вовсе стало им не до скуки.
Метель, пришедшая в гости, с излихом веселья с собой принесла.
Я учуяла ее издали, загодя. Но хоть и учуяла, а было мне все едино. Чароплет метель тоже заранее приметил, готовиться стал. Кругом подворье обходить взялся, шептать что-то свое, чародейское. Сказал несколько непонятных слов над вздетым на меня ошейником — и повод, коий я только чуяла, но узреть не могла, въяве виден стал. Чароплет еще несколько слов уронил, повел ладонью — и повод изменился, стал не ремнем, а гладкой палкой, долгой, что черен от метлы, а с ошейником теперь соединялся кольцом.
И чароплет, и ошейник его с поводом-палкой мне крепко не нравились, но не столь, чтоб пересилить вязкую дурь безразличия. Было мне все едино — до той поры, пока не полетела по земле белая, густая, что сметана, снежная поземка. А как упал, грянулся оземь лютый буран, тогда-то и взмыло во мне свирепое, яростное.
И лютовала метель. И билась в незримую, сотворенную чароплетом преграду — а не умела преодолеть ее и ворваться на подворье. И вздымались из тела бури снежные волки. И ярились, бились в начарованную завесу, и мелькали в круговерти ветра и снега оскаленные пасти, долгие когти, налитые силой белые тела. И снова и снова бросалась я на чародея, пытаясь добраться до горла, до хранящей жизнь жилы — и не могла.
Теперь-то мне ясно было, для чего ненавистному человеку взбрело повод в палку оборачивать — впусте лязгали мои клыки!
И чем сильнее лютовала я, чуя разлитую повсюду метелью силу, и не умея ее взять, повязанная ошейником, тем более злобились за границей подворья снежные волки. Бросались на нее, бились телами, силились сшибить грудью, клыками ухватить. Гудела, прогибалась завеса — а держала. Не допускала стаю сюда, куда не могла добраться буря, где воздух был тих и недвижим, и падали, плавно опускаясь, редкие снежинки. Я билась оземь, извивалась всем телом, до белой пелены перед глазами, застящей весь мир, до белой пены на клыках, не способных перегрызть заколдованную палку. Крепко держал колдун — ни вывернуться из ошейника, ни вырваться из рук его я не могла. И чем дольше звала меня метель сорваться в лихой бег через заснеженный лес, через охотничьи мои угодья, тем безумнее ярилась я, и тем крепче сжимал черен чароплет.
А когда стало мерещиться мне, что вот-вот, ещё миг, и порушат белые волки колдовскую препону, и обрету я свободу бежать вместе с вьюгой, тогда заорал чароплет, и на голос его бросились к нему из избы подручные, и приняли из его рук ненавистную мне палку.
Сам же клятый мой ворог принялся сызнова творить волшбу, и укреплялась преграда, оградившая зимовье от метели, упрочнялись незримые границы, в кои билась снежная стая. А когда уверился, что удержат его чары лютующую бурю, тогда и за меня принялся. По воле его столб, что от обвалившейся коновязи остался, синеватым светом полыхнул, а когда стек тот свет, ушел в утоптанный снег, ровно вода — стало видно, что похож он стал не на дерево, но на железо, и что выросло на том столбе ушко кованое. И по знаку чародея подручные его подтащили меня к столбу, и вновь сменила облик волшба, что удерживала меня в человечьей власти. Появилось на том конце палки, что руки людские сжимали, еще одно кольцо, и оказалось оно продето в железное ушко на столбе, что укрепил чарами пришлый.
Билась я, рвалась, пыталась достать клятую палку зубами, землю грызла — впусте все было, впусте пропадала моя ярость. И метель, что звала меня с собой, и не получала на зов свой ответа, ярилась все боле и боле, и хоть давно была пора минуть снежной ярости, а она все выла и хлестала, не усмиряясь и не уходя.
Колдун, взявшийся было волшбой унять непогоду, не совладал, и отступился.
Три дня злобилась вьюга — вместо одного, отмеренного ей поначалу. А когда все ж-таки утомилась и ушла, ушли с нею и снежные волки. И ярость моя тоже ушла. Сызнова навалился дремотный, мутный покой. Сызнова стали мне все едино, что творится вокруг, и безразличны сделались что сами люди, что дела людские. Тогда пришел ко мне колдун, и увел от старой коновязи, и вновь приняли чары его вид поводка, а после, и вовсе незримы сделались, будто не было их.
Да только они были.
Так от и повелось — я въяве жила от метели до метели, а промеж ними будто спала, да сон во сне видела. И было так до тех пор, пока не пришла Она.
Её я учуяла не как все прочие — ино. Всей своей белой шкурой, всем нутром. Ощутила мощь ее, силу. И замерла, с тоской и восторгом. И затаилась. Я ждала ее, и каждый миг того ожидания был непереносим.
Она заявилась с захода, когда дале ждать стало нестерпимо. Страшная, косматая метель, накатила на Седой лес, на людские поселения, готовая смести и их, и всё иное, что попадется в ее жернова, смолоть в муку, в пыль, да и не заметить.
Она и смела.
Стая ныне не спешила. Не спешила ныне и я.
Уже смешал небо и землю воедино буран, уже застонали, падая, под натиском ветра-лиходея в Седом лесу дерева — а я все лежала, будто и вовсе метели той не было.
Колдун, загодя приковавший меня к коновязи палкой на двух кольцах, поперву радовался, а потом обеспокоился — не пыталась плененная тварь выворотить глубоко в землю врытый столб, укрепленный магией, не пыталась и палку колдовскую перегрызть. Раз за разом обходил он подворье, поправляя ограждающие его чары, раз за разом поглядывал тревожно то на меня, то за границу своей волшбы, где лютовала метель.