А все ж, тот миг, когда из тугих белых плетей, бьющих в невидимую препону, поднялись мои волки, он упустил. Как и тот, когда рванулась я с места, пытаясь дотянуться до ворога. Не допустили меня чары — но не важно то мне ныне было. Снова и снова бросалась я, без звука, без рыка, без закипающего в глотке рева. Падала, ограниченная тугим ошейником и долгой палкой, извивалась на твердой земле, подымаясь на лапы, и снова бросалась. Молча стояли за прозрачной стеной белые волки. Беззвучно падали с небес редкие снежинки, просочившиеся сквозь защиту…
Люди, прятавшиеся на этом подворье вместе с чароплетом, схоронились внутри жилья — хоть поперву и выходили потаращиться на плененных снежных зверей, по колдовской воле не умеющих ни уйти, ни напасть. Даже им, не умевшим отличить нынешней метели от обычной, страшно было. Было ли страшно чароплету, коий, пусть и видел больше прочих, а все ж главного понять не сумел — я не ведала. Я рвалась на волю, туда, где пела вьюга, где снежные просторы стелились под лапы, где от меня и на многие дни пути вокруг расстилался охотничьими угодьями снежной стаи Седой Лес. Где звенели, натягиваясь до предела, тугие нити.
Где властно, всесокрушающе разливался непреодолимый зов породившего стаю проклятья…
И когда достиг он своего пика, и когда сделался огромным, всепоглощающим, жутким, когда забыла я себя вовсе, что я есть, волк или снег, и сделалась метелью сама, и сделалась ее волей, и ее силой, и ее сутью — тогда вдруг не стало меня.
А когда вновь я появилась на этот свет, народилась из снежной бури, морозного воздуха и огромного древнего леса, то не было вкруг ни постылого тына-частокола, ни позабытого зимовья с коновязью. Только Седой Лес, яростная круговерть и ликующий гон, пожирающий версты. Снежная стая, захлебываясь воем и ветром, праздновала непогоду и прощалась с явью, пластаясь в бешеном беге.
Последняя в году метель, отпускающая снежных волков до будущей зимы, катилась по-над затаившейся землей, и не ведала преград на своем пути.
Бегом, рысью, поземкой, зверем — все быстрее и быстрее, обгоняя самое себя. И лапы не знают устали, а тело не чует тяжести. Снежинки, что сыплются сверху, мешается со снежинками, что пляшут над белыми шубами. И стая летит за мной след-в-след сквозь лес вместе с пургой, и я, забыв все на свете, мчусь сквозь ночь и вьюгу, напиваясь ее силой, разлитой в мире столь щедро, что кажется, не иссякнет она никогда…
И когда достигала метельная ярость наибольшей силы, когда ветер, замерев на миг, перевалил через вьюжный хребет, пошел на убыль, треснули незримые струны проклятья, распустились узлы его — и снежная стая, так и не смирившая бега, перестала быть. Разлетелись свирепые волки сыпучим снегом, и ветер, опамятавшись, подхватил его, разметал по кустам, по сугробам — да и помчал дале.
Я пришла в себя на полянке в глубине Седого Леса. Нагая, растрепанная. Ошалело помотала головой, понять пытаючись — где я? Что я?
Молчал вокруг Седой Лес. Молчала ночь, звезды на снег просыпавши. Молчала и поляна — та самая, что маги, не нашедши, искали, и сердцем проклятия звали.
Маги? Маги…
Лес.
Люди.
Нежана.
Я.
Я наново повела взглядом вкруг. Я — Нежана. Это — место зарождения проклятия. И только что отбушевала последняя зимняя метель. Отбушевала, и увела меня, неумную, из-под руки чароплета — на прощанье, последним, негаданным подарком.
Благодарствую, матушка-метелица!
Я склонилась в земном поклоне, не зная, как ещё отдариться за щедрость.
Попыталась было вообразить, как перекосит чароплета, когда поймет он, что оборвалась его привязь, да не сумела — передернулась вся. Жутью продрало до самых печенок от одной мысли о былой неволе, в какую угодила одной только своей дуростью.
Дернула плечом — неприятно. И не повинен в том никто, окромя меня самой.
Зимний ночной лес полнился шорохами. Скрипел ветвями, дышал ветром. Привычен был и знаком. Но все едино, что-то было не так, как должно. Только понять не удавалось — что.
Это насколько же я у колдуна загостилась, если подмял он меня еще до зимнего перелома, а ныне уж последняя метель отлютовала, и к весне год повернуло?
Я поднялась на ноги. Попыталась разодрать пальцами спутанные пряди — и не сумела. Волосья спутались, сбились колтунами. Плюнула, и шагнула вперед, разом наклоняясь и начиная шаг еще на двух ногах, а оканчивая уже на четырех. Встряхнула шубу, пустив в морозный ночной воздух рой искристых снежинок, и прислушиваясь — все ли ладно? Снежная шкура сидела ладно, да и пушилась как следует — чай, не коса, в колтуны собираться. Но я все ж с тревогой прислушалась к себе самое. Да нет, ладно все…
Уж не первый год я в положенный срок зимнюю шубу надеваю, и помалу привыкла, что и у зимы можно малость иную отвоевать. Нынче вот я твердо ведала, что и опосля того, как падут путы проклятия, вольно мне по лесу волком рыскать, вольно и порошей рассыпаться — и так докуда лежит под небом снег.
Только вот ежели раньше мне волю прикладывать приходилось, чтобы человеком побыть, то теперь она надобна, чтобы в зверином облике удержаться. А как стает снег отовсюду, так и вышибет меня из волчьей шкуры, сколь не упрямься, не держись.
Я неспешно потрусила туда, где отчетливо чуялось человечье жилье. Спешить было некуда — рассвет нескоро, а всюду, куда окромя него опоздать можно было, я уж опоздала.
Последним моим ясным воспоминанием было, как я, дура-девка, пытаюсь извести застигнутого в лесу чужака, а за ним — белесая муть, снежное голое поле.
Не то, чтобы я вовсе все запамятовала, но…
Воспоминания появлялись рваными клоками тумана — то лежал под моими лапами смятый чароплет, то чародейский ошейник, бессильный, валялся на снегу около коновязи, рассыпавшись заколдованными бляхами. То защита, допрежь надежно отделявшая подворье от Седого Леса и от ненастья, пала, и белые волки, ярясь, налетают на ветхое зимовье…
Обрывок непонятного разговора и привязавшийся невесть чей запах.
Ну да к этой беде мне не привыкать — чай, не первый раз память меня, бедовую, подводит. Не померла тогда — выдюжу и ныне. А вот что и впрямь худо — так это то, что пахло в Седом Лесу скверно.
Я, наконец, разобралась, что встревожило меня, еще когда опамятовалась я на полянке.
Запах. В Седом Лесу пахло нежитью. И не так, будто которая-то тварь через лес мой пробегом пробегала, ой не так…
И значило то, что и впрямь долгонько меня не было, коли в угодьях моих самозваные хозяева обжиться успели!
Ну да ничего. До весны ещё далеко, успеется разъяснить торопыгам, что тут и без них есть, кому хозяйновать…
Свежий след вьюжника сам прыгнул под лапы, и я вильнула, отложив возвращение к людям на малое время. В конце концов, рассвет не скоро, а чароплет навряд сунется в лес ныне же.
Да и на волчью трапезу я вышла случайно. И коли уж вышла — то не стала сворачивать. Серые родичи, перебравшиеся сюда по зимнему бескормью из иных, голодных мест, разом поняли, кто перед ними, но уступать охотничьи угодья даже и зимней нежити без боя не пожелали — так и полегли в белый снег под клыками да лапами снежной стаи.
Ибо я здесь хозяйка, и иной стаи, окромя моей, в Седом Лесу быть не может — и так будет, покуда лежит в Седом Лесу снег.
За серой стаей пришел черед вьюжника, не ко времени выползшего из гнезда, за ним…
Последней пришел черед выводка блазниц — молоденькая, еще не окрепшая тварь петляла, что твой заяц, но увести меня от гнезда не сумела. Я бы и дальше охоту повела, искать матерую самку, чье гнездо порушила, ибо дивно что сильная и опасная супротивница не явилась защищать своих детищ, да засерел уж на всходе рассвет, и оттягивать возвращение в селище стало неможно.
Спокойно, Нежа. Потом матерую найдешь. А коли и нет, то не беда — она сама тебя сыщет, выводок-то ее ты передушила.
Я вздохнула, совсем так, как вздыхала, бывало, в человечьей шкуре, развернулась к чаще хвостом, к дымным запахам носом, да и потрусила к человечьему жилью, через переметы да буреломы, по старой привычке переступая настороженные ещё по весне на меня струны.