А буреломов ныне тоже многовато стало — против прежнего, почитай вдвое.
На взгорке, с коего по светлому времени уже бывало видно укрывшееся за тыном селище, я придержала бег. Повела носом, вбирая горьковатые печные дымы, терпкий запах скотины, вслушиваясь в звуки, пытаясь разобрать, что же меня остановило. Зимняя ночь долга, и утро вступает в законные права не скоро, но скотина ждать не будет — и добрые хозяева уже вставали помалу ее обиходить. То лучина где мелькнет, то хозяйка впотьмах подойником стукнет — и звук далече разлетится в предутреней тиши. А то заорет дурниной переполошившийся незнамо с чего петух. Но то все иное, а вот что поманило меня, что позвало? Я села в снег, обвив вкруг себя и уложив на лапы пышный хвост. Чутка склонила голову, насторожила уши, прислушиваясь сызнова, но уже ино — и почти сразу ухватила неясное чувство за загривок. А там и до источника его прошлась.
Высоко на березовой ветке — так, что человеку не вдруг удалось бы дотянуться — спрятанная в путанице белесых ветвей, висела невзрачная поделка. Белой шерстяной ниткой кто-то ловкий связал воедино пару колосков — ржаной да пшеничный, да воронье черное перо, да белое лебяжье, да травку-опамятелку, да несколько льняных волос, по всему видать, детских. Связал, скрутил, туго белой шерстяной нитью перетянул, а какие слова при том сказал — мне уже то не ведомо. А после вынес из избы, за пределы подворья, за границу оберегающего селище тына, да на старую березу и повесил, выбрав такое место, чтобы не вдруг заметить, не сразу дотянуться. Мне на задние лапы подняться пришлось, а после и подрастить себя самую малость, чтобы носом до поделки достать. Да зазря всё — выветрился уж запах. Не менее луны провисело здесь чужое рукоделье, отдало злому ветру, снегопадам и лютому морозу запахи. А вот зов остался — и пусть изрядно ослаб, но ощущался все ж явственно.
Тот, кто шел на взгорок у селища и вешал на березу белой нитью перевязанную связку, звал на подмогу снежную стаю.
Меня звал.
Не дозвался.
Вздохнув, я опустилась на четыре лапы, и потрусила к селищу. Просыпаются Лесовики рано, а мне возвратиться надобно до того, как по улочке не пройти станет.
Но спешка — спешкой, а селище вкруг обойти-таки надо. Мало ли… Вдруг, да какие новости соберу?
ГЛАВА 19
Обошла. Про всяк случай, обошла и вдругорядь. Вздохнула. Тяни, не тяни — а возвертаться придется. Умела сгинуть без следа, без весточки — умей и ответ держать.
Я подошла к давно облюбованному взорочку у ограды, потопталась на месте, подобралась в тугой ком, да сиганула с места через тесаные бревна тына — а наземь осыпалась уже ворохом легких искристых снежинок. Подхватил их ветер, да и понес по селищу шалью-пеленой. У лекаркиного двора, схоронившись в укромном углу, я сызнова поднялась из сугроба зверем. Ступая так, чтобы и снежинки не потревожить, обошла подворье, вбирая воздух меленькими глоточками, будто на вкус запахи пробуя.
Пахло тут…
А знакомо пахло.
Просочившись бесплотной поземкой в щель под забором, я еще и избу вкруг обошла, и до бани прогулялась, сведывая — не остался ли у Ярины Веденеевны на ночь гость болезный? Но нет, тихо ныне все было, одна коротала лекарка зимнюю ночку, да и сама не ушла бдеть над чужой постелью — следы шептали о том явно, и из-за двери внятно тянуло живым теплом. Примерившись, я поддела носом дверную щеколду, и втекла белой тушей в сени. Там душисто и правильно пахло травами, теплом печного очага и Яринкой, и я поспешила притянуть дверь обратно. Зубами со щеколдой совладать было нелегко, но я управилась. И лишь потом призадумалась — почто? В человечье тело возвертаться не хотелось вовсе. И не оттого, что забыла я человечью суть, в ошейнике пребываючи. Просто маятно было мне. Страшно. А ну, как не захочет знаться подруженька, не простит исчезновения? Ведь луну, почитай, не было слуху и духу, а тут — явилась.
И не просто так мне в сторону трактирного подворья не гляделось. Соромно да страшно. Пустят ли на порог меня там ныне?
А и не пустят — не пропаду, решила я. Чай, Седой лес приютит, не выдаст — как-нибудь, а до будущей зимы перебедую.
А Колдун… Что Колдун? Мы с ним ни в чем друг другу не обещались, и коли не захочет глядеть в мою сторону — так тому и быть.
Лишь бы палом не пустил…
С теми мыслями и перекинулась человеком.
В избе у Яринки я давно уж вольно себя чувствовала. И потому не надобно мне было огня, чтобы сыскать сундук с одежами. Приподняв тяжелую крышку, ощупью я вынула лежащую верхней рубаху.
Мягкая, многажды стиранная тканина приятно льнула к телу, хранила запахи трав да своей хозяйки. И это успокаивало.
Решив не будить лекарки до сроку, затеплила от печи лучину, и пристроив ее в светец, вместе с ним перебралась к столу, подальше от печи, где на полатях спала Ярина.
На столе да на лавках ныне не лежали травы, не ждали лекарки снадобья — ныне здесь дожидались проворных рук подготовленные с вечера для починки порты.
Ну, вот и дело сыскалось…
Поправив в светце лучину так, чтобы угольки с нее не падали мимо миски с водой, я удобно разложила на столе первую одежку. Нитка проворно скользнула в игольное ушко, узелок завязался, как надо — тугой да прочный. Один стежок, другой стежок…
Зимняя ночь долга, да все едино, не вечна. А лекарка привыкла подыматься рано.
— Поздорову тебе, птичка моя, — подала я голос, заслышав возню на полатях. Слова дались неожиданно легко — хоть я и боялась, что язык, отвыкший от человечьей речи, присохнет к глотке, откажет, как об иных годах бывало.
И, не дождавшись не то что ответного здравствования — никакого иного звука, даже и дыхания, подняла голову, настороженно глядя на лекарку.
Та сидела, свесив ноги с печи, и вид у нее был сонный… равнодушный…
Ага, так я тому виду и поверила!
Ярина соскочила на выметенный с вечера пол, поверх нижней рубахи вздела верхние одежды из теплой шерсти — все ж, по зимнему времени в избе было не жарко, а к утру та и вовсе успела изрядно выстыть — печь-то, поди, прогорела… Одевшись, подружка молча, все так же неспешно, переплела косу. Перекинула ее за спину. Привычным, уверенным движением потянулась к ухвату — и я успела метнуться в сторону лишь оттого, что изначалу настороже была.
— Где тебя носило? — лютовала бешеная баба, пытаясь то взгреть меня ухватом плашмя, то пырнуть рогами, — Стоять! А ну, стоять, погань бродячая!
Я скакала по избе шустрой огенбелкой, и стоять на месте не желала.
Что я, вовсе, что ль, дурная?
— Стой, дрянь! — змеей шипела лекарка, когда я увернулась от тычка, и когда я птахой метнулась ей под локоть, пытаясь зайти за спину — и почти успела разминуться с ней в тесной избе, да в последний момент Ярина Веденеевна, снеся неповоротливым ухватом какую-то крынку, изловчилась, да и ухватила меня за косу, за самый кончик — но так, что уже не вырваться.
Бросив грозное свое оружие, она потянула косищу на себя, и я уж было совсем приготовилась усмирять расходившуюся травницу, а коли не выйдет — то принять смертушку лютую от ухвата, как она вдруг бросила добычу, шагнула ко мне сама, сгребла в охапку, и стиснув в объятиях, страшно, без слов и причитаний, зарыдала.
Яринка ревела, уткнувшись мне в плечо, вцепившись в меня до белых пальцев, со всхлипываниями, со сдавленными подвываниями, и я стояла ни жива, ни мертва.
Легче было, когда она с ухватом…
Ярина Веденеевна успокоилась сама. Отстранилась, отирая ладонями со щек слезы…
— Есть хочешь? — спросила она то, чего я и вовсе не ждала.
И пока я, растерявшись, молчала, шагнула сызнова к печи. Обулась — и то верно, не дело бабе босой по студеному полу ходить. Собрала остатки разбитой крынки веником на совок, и вывернув осколки в поганое ведро, вернула утварь откуда взяла — за печь. Подняла с пола ухват — я было подобралась настороженно, но лекарка лишь сдвинула в сторону печную заслонку, и, пошерудив в печи, вынула горшок с томившей там с вечера кашей.