Мы вошли с Джун в дом и остановились в дверях, озаренные тем же светом, какой падал на нее в тот вечер, когда мы впервые встретились. Мы обе были ярко освещены и смотрели друг на друга. Что случилось, что сделало и меня и Генри более ясными, прозрачными для нее? И откуда этот лихорадящий жар, не исчезающий даже при полной ясности? Им-то все ясно и в себе самих, и друг в друге. Ну, а я? Мне предоставлено страдать от того безумия, которое они оставляют после себя. Позволено разбираться в их путанице, неискренности, сложностях.
Сумеет ли она лишить Генри его веры в себя? Ведь она пытается покончить с его книгой. Оставит ли она его еще раз без всего, да к тому же и униженного? Она настойчиво советует мне не помогать Генри с публикацией книги, которую намеревался осуществить Кахане[48].
— Анаис, ты возвратила меня к жизни. Ты даешь мне то, что Генри отобрал у меня.
Мы сцепляем наши руки и, пока я говорю ей всякие ласковые слова, я напряженно думаю, как мне спасти Генри.
Кто же лгун? Кто настоящий человек? Кто самый умный? Кто самый сильный? Кто самый последний себялюбец? Самый преданный и верный? Или все это намешано в каждом из нас? Но во мне больше человечности, потому что я чувствую в себе желание защитить их обоих.
Джун, хотя и старше меня, относится ко мне, как к учительнице из «Девочек в униформе»[49]. А на себя смотрит, как на Мануэлу, ищущую убежища в моем спокойствии и уверенности.
А теперь — письмо Генри: «Благодаря тебе, Анаис, я смог устоять на этот раз. Не теряй в меня веры, прошу тебя. Мне очень не хочется писать о том, как прошли первые две ночи с Джун, но, когда мы увидимся и я расскажу тебе, ты убедишься в абсолютной искренности моих слов. В то же время, как это ни странно, я не ссорился с Джун. Будто у меня теперь больше терпения, понимания, больше сочувствия к ней, чем когда-либо прежде. Джун предстала предо мной в самом лучшем своем виде, и это могло бы вселить надежды, если бы надежды были мне нужны. Но я понимаю, что все это пришло слишком поздно, я уже прошел дальше. И отныне я должен буду прожить с Джун еще какое-то время в условиях грустной и великолепной лжи. Может быть, ты увидишь в Джун больше, чем видела раньше, и будешь права»[50].
Каждый из них отыскал во мне нетронутый, неиспорченный образ самого себя, свой реализованный потенциал. Генри видел во мне великого человека, каким он мог бы быть, Джун — возвышенную личность. Каждый из них льнет к этому образу самого себя во мне. Источник жизни и силы.
Но в Джун нет созидающей силы, только разрушительная, направленная на других мощь. А Генри до знакомства со мной мог утверждать свою силу, лишь яростно
нападая на Джун. Он высмеивал ее; она подчеркивала его слабость, покровительствуя ему. Так они пожирали друг друга. И когда преуспевали во взаимном разрушении;
заливались слезами. Джун требовала от Генри, чтобы он стал вторым Достоевским, но делала все, чтобы это оказалось невозможным. На самом деле она хотела, чтобы он пел ей дифирамбы, рисовал ее обворожительный характер. Конечно, с такой точки зрения книга Генри оказывалась сплошной неудачей. Она никак не способствовала возвеличиванию Джун.
Думая, что Джун недовольна отсутствием поэзии в ее портрете, я вскоре обнаружила, что она придирается и к тому, как она описана в моей поэме в прозе! Она не придавала значения ее силе и красоте, а твердила лишь, что этот портрет не точен. Мне стало ясно, что она не может судить о работе объективно.
Сидим в «Пуассон д'Ор».
Джун высказала Генри, что как писатель он провалился, что он ребенок, зависящий от женщины. Что без женщин он вообще ничего не может сделать.
Мы пьем вино.
Я говорю, что считаю Генри очень сильным писателем.
— Давай пойдем и скажем ему, что он великий. Ты заставляешь меня поверить в него, Анаис.
— Тебе нужно верить в него. Как же ты будешь жить, если перестанешь верить в Генри?
— У меня останешься ты, Анаис.
— Но любить меня, это все равно что любить себя. Мы ведь сестры.
— Нет, неужели ты вправду веришь в Генри?
— Конечно, верю.
— Тогда он должен стать лучше, он должен быть достойным этого.
Так я соединяю Генри и Джун. Я беспристрастный примиритель.
Джун задумчиво выговаривает:
— Я хотела походить на тебя, Анаис. Мне вовсе не надо было пить, я и так была взвинчена. Но теперь я хочу тебя напоить и накачать наркотиками. И сама хочу напиться, потому что немного стесняюсь тебя, а мне надо чувствовать себя свободно и говорить тебе все и знать, что ты мне все простишь. Тебе, Анаис, не нужно проверять себя в каких-то опытах, ты и так уже все знаешь, родилась знающей и понимающей. А смотреть, как ты будешь ощупью пробовать то одно, то другое, — нестерпимо, все равно что смотреть, как ковыляет учащийся ходить. Я творила жутчайшие, мерзейшие вещи, но творила их великолепно и прошла сквозь них, оставшись незамаранной, непорочной. Ты веришь мне, Анаис?
— И я могла бы делать то же самое. Я не хочу отставать от вас с Генри, хочу все испытать и понять. Я не разочарую вас, не подведу.
— Но у тебя и так есть все, что тебе нужно. Ты и так все понимаешь, зачем тебе узнавать это на деле? И выспрашивать постоянно, как Генри, тебе ни к чему. У тебя есть интуиция. И какое имеет значение, что я делала? Важно, что я есть, существую.
Чистая правда. Значение имеет только суть Джун, та самая суть, которую Генри никак не удается ухватить. Со всей его дотошностью.
Сидим с Генри в кафе. Он исповедуется: «Джун стала мне совсем чужой. В эти первые ночи с ней я не чувствовал никакого желания. Не мог заставить себя подступиться к ней».
Я прочла страницы, написанные им после ее возвращения, в них нет ни искорки чувства. Она истощила все его эмоции, перестаралась. И вообще положение вещей становится для меня нереальным. Кажется, что Генри — самый искренний из нашей троицы.
Он спрашивает, не надоедает ли мне Джун. На его взгляд, она слишком много разговаривает. Хоть бы помолчала немного, почитала бы что-нибудь.
…Я оставляю Джун в такси, и она смотрит на меня взглядом обиженного ребенка. Уходя, я вижу за стеклом ее бледное лицо, страдающее лицо женщины неудовлетворенной, неуверенной, отчаянно пытающейся удержать власть в своих руках, напуская на себя таинственность. Нервы у нее натянуты до предела. В каждом жесте — неистовое желание казаться необычной, привлечь к себе внимание, может быть, любовь. Напряжение. Ей надо поднимать шум, вызывать ненависть и ревность, порождать конфликты — это ей кажется драматической жизнью. Она чувствует, что Генри не сможет жить, если ее не будет рядом. И ей надо доводить атмосферу вокруг до точки кипения. Потому что она считает, что Генри умрет, если не будет вне себя от ярости и злости.