– И вы ей сказали, что надежды нет?
– Я так не мог сказать. Объяснил ей, что бывают случаи, когда с такой опухолью люди жили долгие годы. Но она сразу поставила меня на место. Оказывается, прежде, чем прийти ко мне, она провела день в медицинской библиотеке. Так что… была достаточно информированной… ее интересовало лишь одно: не поздно ли оперировать. Тогда я предложил ей лечь на новое обследование. На девяносто девять процентов я был уверен, что операция уже ничего не даст, и все же хотелось абсолютной определенности.
– Когда это было? Когда вы обнаружили опухоль? – спросил я.
– В феврале.
В феврале я получил первое письмо от Марьяны. Мне стало не по себе, я не мог овладеть собой, и, когда Мирон подал мне рюмку коньяка, я вмиг опрокинул ее.
– А когда она легла к вам?
– В апреле. Она пролежала у нас две недели, я показал ее еще нескольким специалистам, даже выслал ее данные знакомому коллеге в Австрию. Но ответ отовсюду был неутешительный: поздно. Если бы родители хватились раньше и операция была сделана в детстве, она была бы спасена. Но Марьяна росла в неблагополучной семье… Отец их бросил, а мать… мать у нее алкоголичка… ее воспитывала и содержала бабушка. Недавно бабушка умерла.
– Она рассказывала мне об отце-профессоре и матери-враче.
– Отец-профессор… – Ростислав горько улыбнулся, – отец ее был простой каменщик. Мать – швея… в периоды запоев часто избивала дочку, и она каждый раз сбегала к своей бабушке, а затем стала у нее жить. Где-то там, на Майоровке, стоит маленькая, вросшая в землю допотопная хатка, которую чудом не снесли при застройке. В ней Марьяна и живет. Одна. Бабуля умерла и оставила ей какие-то небольшие сбережения да горсточку разных золотых мелочей. Если мерить на глаз, было у нее того добра эдак долларов на двести. Марьяна принесла мне те побрякушки, высыпала на стол и спросила, хватит ли на операцию. Но что я мог ей ответить? Я мог сказать, что не хватит и всех сокровищ мира, но вместо этого лишь покачал головой.
– То есть вы оставили ей надежду на то, что операция вообще возможна, если бы раздобыть средства?
– Тогда я просто не мог… не мог из себя выдавить, что надежд никаких не осталось… Глядя на эту юную чистую красоту… Я как только мог оттягивал этот приговор… Но, в конце концов, вынужден был сказать все как есть. От нее тяжело что-нибудь утаить. Она мгновенно распознает неправду.
– Это страшная смерть?
– В таком возрасте любая смерть страшна.
– А смерть от опухоли мозга?
– Она может умереть с ужасными болями, а может в какое-то утро просто не проснуться… Уснуть сегодня и не проснуться завтра…
– И это она тоже знает?
– Да.
– С какого времени?
– В конце мая я решился сказать ей правду.
В последние дни мая мы впервые встретились.
– С той поры у нее появилась боязнь сна, особенно ночью… – продолжал Ростислав. – По ночам она часто совсем не спит, читает, и только на рассвете засыпает, когда уже настолько изнурится, что ей все становится безразличным. Думаю, что ради ее спокойствия этого не следовало бы говорить.
– И что было потом?
– Она… только между нами… попросила у меня яду.
– Вы дали?
– Я же врач, а не палач.
– У вас не возникало ощущение, что гуманней было бы избавить ее от лишних мук?
– Я предложил ей госпитализироваться, когда… когда ей станет хуже… по крайней мере, обезболивающие средства я гарантировал. Однако, сдается мне, мания самоубийства слишком крепко засела в ее головке. На мое предложение она ответила истерикой. Успокоить ее стоило больших трудов. Последний раз она побывала у меня на прошлой неделе. Сказала, что никогда больше не ляжет в больницу и никогда не будет терпеливо ожидать смерть. И, знаете… я верю ей… но я здесь бессилен…
– И на когда назначен ее очередной визит к вам?
– Сейчас… – он полистал блокнот, – у меня записано… восьмого августа… в десять…
Я брел по городу с таким чувством, будто мне на голову обрушился весь каменный Львов, я нервно улавливал любой малейший звук, каждое еле слышное шевеление воздуха, а человеческие голоса и грохот трамваев сотрясали меня, сливаясь в дикой какофонии так, что мне хотелось зажать уши ладонями и бежать напрямик через дворы и переулки подальше от этого гама, скрежета, лязга, грохота и хохота, бензинного смрада, удушающих испарений, заплеванного асфальта. Всю дорогу я думал только о Марьяне. Все то, что раньше в ее поведении представлялось мне сумасбродством, странным капризом или прихотью, теперь укладывалось во вполне понятную схему. Она решила покончить самоубийством не потому, что разочаровалась в жизни, а из-за боязни ожидания своего страшного конца. А поскольку имела поэтическую натуру, она пожелала все театрализовать. Подговорить своего сверстника представлялось ей нереальным, зато я, на ее взгляд, для этого всецело подходил. Остановившись на моей кандидатуре, она затеяла со мной переписку с одной целью: увлечь собой, искусить и подчинить мои чувства настолько, чтобы я ради нее стал готов на все. И все же она охотилась не за мной, а за тем, что я всегда старался уберечь и защитить от любого внешнего вмешательства – за писателем во мне. Приколов мою красивую смерть, как брошь, себе на воротник, она не прочь войти вместе со мной во врата вечности, а иначе ее кончина была бы будничной и обречена на безвестность. Я же скрашивал этот переход, превращал его в романтичную легенду и словно бы гарантировал, что имя ее останется в истории, как оставались имена всех женщин, составивших компанию известным самоубийцам.
И чем больше я размышлял об этом, тем глубже овладевало мною отчаяние. Как жестоко она меня обманула! Уродина. И впрямь уродина. Кажется, так она назвала себя еще при первой встрече. Это же подумать только – я уже почти склонился к мысли о собственном самоубийстве. В последние дни я не мог думать ни о чем другом, лихорадочно искал логические обоснования для такого акта, и вот, когда я их уже нашел, вдруг такой удар.
Вернувшись домой, я постелил в саду коврик, расположился с неизменной бутылкой вина и, наскоро опрокинув один за другим два бокала, наконец успокоил взбудораженные нервы и начал размышлять в более спокойном русле. Теперь я отчетливо представлял, что Марьяна готовилась к самоубийству всерьез, она делала это настолько серьезно, что даже вполне удачно сыграла свою любовь ко мне. Но ведь не только страх бесславного ухода в небытие побудил ее на этот шаг, смерть в моем обществе выставляла ее в глазах всех знакомых и родных в образе невинного заблудшего агнца, ставшего жертвой хитрого и коварного сексуального извращенца. Это он, известный ловелас и злой гений, совратил несчастную с праведного пути. А впрочем, почему совратил? Отравил! Подсыпал яду невинной девушке, которая ни сном ни духом не чаяла смерти! А чего, в конце концов, можно ожидать от этого чудовища? Никому и в голову не придет, что на самом-то деле это она искусила меня. Общественное мнение наверняка подвергло бы меня жестокому осуждению, так же, как это произошло когда-то с Артуром Кестлером, обвиненным в принуждении к самоубийству собственной жены. Правду знали бы только врач и ее мать-алкоголичка, и оба они промолчали бы.