А потом вспыхивает и выгорает дотла. Именно так, как он сам в моих ночных кошмарах.
И нет ожидаемой радости. Нет торжества и злорадства. Нет ни одной причины всматриваться в его тёмные, затянутые мутной пеленой смога глаза и упиваться той болью, что неприкрыто видна в их глубине.
Я чувствую эту боль вместе с ним.
Ты ведь знаешь об этом, да? Что я не смогу уничтожить тебя и не загнуться при этом сама?
— Кирилл… — шепчу сдавленно, испуганно разжимая пальцы в тот же миг, как тёплые капли касаются их неуверенно и ласково, расплываются по подушечкам и заполняют мелкие бороздки на коже. Мой взгляд так и остаётся прикован к его глазам, но это совсем не мешает мне понять, что именно произошло.
Он продолжает яростно сжимать лезвие, пока не опускает взгляд вниз. Равнодушно смотрит на то, как кровь стекает по рукоятке, теряется и блекнет на фоне чёрного пластика, срывается вниз и разлетается алыми брызгами по полу.
Мне удаётся перехватить его ладонь, когда он наконец разжимает её и позволяет ножу с глухим грохотом упасть к нам под ноги. И вместо того, чтобы сделать что-то, я просто стою на том же месте и с остервенением разглядываю длинный и тонкий порез, идущий через все пальцы. Запоминаю, как край его взлетает вверх на мизинце, как сочится мелкими бусинками кровь, собирается в крупные капли и тут же разливается по всей руке тонкими струйками, огибает выступающие на запястье косточки и медленно подбирается к сплетению вен.
Не знаю, должна ли я испытывать чувство вины, но его нет. Есть только тепло крови, перепачкавшей наши ладони, два прикованных к ней пристальных взгляда и странное желание спросить, больно ли ему. Чтобы понять, должно ли и мне быть тоже.
Я выпадаю из реальности и пропускаю всё на свете, испуганно вздрагиваю только в тот момент, когда дверь внезапно распахивается и баб Нюра за моей спиной громко охает. Зайцев дёргается одновременно со мной, смотрит на замеревшую у входа бабушку растерянно и беспомощно, совсем как в тот самый вечер, когда его впервые привели к нам в квартиру.
И нет больше самоуверенного и циничного Кирилла Войцеховского, распоряжающегося миллионами и чужими жизнями по собственному усмотрению.
Есть только парень, до сих пор не научившийся справляться с живущей внутри него тьмой.
***
Почему ты такая сука, Маша?
Этот вопрос стоит в моей голове на повторе с первого же дня, как мы приехали сюда. Меняет тональность и громкость, проносится вспышкой гнева или тянется игриво, с предвкушением, со смакованием. Только вот суть всё равно не меняется.
Почему ты такая сука, Ма-шень-ка?
Она без запинки врёт своей бабушке, рассказывая о том, как я по глупости схватился за падающий со стола нож. Сжимает пальцы на моём запястье сильно, но даже через это уверенное прикосновение можно ощутить, как её до сих пор трясёт.
Как начало ещё с моего появления в поезде, так и не перестаёт. И мне уже удавиться хочется от собственной невменяемой, фатальной, отвратительной идеи последовать за ней. В пятницу мысль сделать то, чего отчаянно хотелось ещё десять лет назад, показалась мне заманчивой. Теперь же я готов признать, что попытка суицида далась бы менее болезненно.
Не знаю, чего я вообще ожидал от возвращения в город, единственное хорошее воспоминание о котором уже ехало со мной в одном купе. Наверное, отчасти хотел испытать столь прекрасно описываемое всеми чувство ностальгии по прошлому, осознать важность незначительных с виду мелочей, найти красоту в том, что прежде было обыденным и скучным.
Не удалось.
Я просто погрузился в тот же самый ад, из которого уезжал с растоптанным сердцем и пугающим предчувствием, что там, впереди, не станет лучше. Будет просто по-другому.
И вот я снова на тех же улицах, по которым бегал первые восемнадцать лет своей жизни. Сначала за руку с мамой, вечно опаздывающей то на одну, то на вторую работу, то торопящейся на вечерние занятия в местном отделении колледжа, который она так и не успела закончить. Я на удивление хорошо запомнил эти перебежки из дома в садик, где всегда оказывался первым пришедшим с утра и последним уходящим из группы, из-за чего воспитатели вечно недовольно ворчали, принимая меня за какой-то неодушевлённый и ничего не понимающий предмет мебели.
Потом я бегал за помощью к соседям, когда у мамы начались первые проблемы со здоровьем. Помню, как мы возвращались летом с прогулки, и солнце начинало клониться к вечеру, окрашивая горизонт тревожным ярко-алым цветом, и серые коробки домов из-за этого выглядели так, словно их облили оранжевой краской. Я смотрел на них и представлял что-то совсем глупое, детское, несуразное, размышляя о пришельцах, и ушёл немного вперёд, — именно поэтому не сразу заметил, что мама села прямо среди тротуара, опустившись прямо на неестественно и неудобно вывернутые ноги. И не понимал, совсем не понимал, почему она не могла просто встать и идти со мной дальше, и зачем нужно было звать эту противную женщину, живущую с нами на одной площадке, и её грубого мужа с огромными усами.
Оранжевый цвет я ненавижу до сих пор. Как и те смешные для взрослого человека предположения, что это из-за моих фантазий к нам действительно прилетели пришельцы и сделали что-то с моей мамой.
Спустя два года после этого начнётся самый тяжёлый и долгий марафон в моей жизни. Почти ежедневные, изматывающие попытки добежать до дома прежде, чем меня догонят, зажмут в углу и изобьют. Причём несколько новых синяков пугали не так сильно, как те слова, которые непременно сопровождали моменты их появления. С этим нельзя было ничего сделать, и мне приходилось терпеть и ждать, терпеливо и годами ждать, когда им всем просто надоест надо мной издеваться.
Это в тех захватывающих фильмах, которые мне так нравилось смотреть, любой мог восстать против общества и проявить себя. Набить морду тем, кто притеснял его, изменить свою жизнь и выйти победителем при заведомо приравненных к нулевым шансах. А в реальной жизни единственной тактикой выживания было сцепить зубы и спокойно выносить насмешки, придирки, издевательства и периодически прилетающие побои. Не шарахаться от всех, чтобы не выдать всю степень собственного страха, и научиться ловко уходить от ответов на поставленные вопросы, чтобы не напрягать учителей и не травмировать и без того переживающую из-за всего мать.
Я бы смело послал нахуй всех диванных философов, которые заикнулись бы, что это — суровая, но поучительная школа жизни. Потому что факт того, что я не захотел сигануть с крыши того захудалого барака, куда мы переехали, не сошёл с ума и не остался инвалидом после очередной встречи с одноклассниками после уроков можно назвать чистым везением и удачным стечением обстоятельств.
В конце концов, хоть в чём-то удача должна была мне подвернуться.
И когда мы снова шли по этим улицам, и я чувствовал на себе её напряжённый, испытующий взгляд, только чудом не сумевший прожечь в моей голове огромную дыру, мне хотелось схватить её за хрупкие, тонкие, идеально ложащиеся в ладонь плечи, встряхнуть хорошенько и сказать, что я всё помню. Намного лучше, чем ей могло показаться, помню свою прошлую жизнь.
Что в торце того дома мою мать назвали малолетней шалавой, под цветущим кустом сирени мне разбили нос, потому что я слабак и запорол подачу в игре на физкультуре и подвёл этим всю команду, а как-то вечером в соседнем дворе милые на вид женщины назвали моё появление на свет огромной ошибкой.
Они же меня не видели. Они не специально. Это ведь достойное оправдание?
Я не просто так годами держался подальше от этого города. Хотел не то, чтобы забыть всё дерьмо, что довелось хлебнуть здесь, а скорее забыть ощущение собственной беспомощности и смирения с тем, что борьба против судьбы не имеет смысла. Потому что давно доказал самому себе, что могу пойти против системы и получить то, что хочу.
И единственное, чего мне теперь хотелось — доказать то же самое ей.
Заставить её поверить, что я стал другим. Заставить снова доверять мне, хоть и сам не представлял, как это возможно после всего, что когда-то натворил.