У меня не получается даже попытаться изобразить какое-то подобие спокойствия на лице. Последние крохи самообладания потрачены на перроне вокзала, куда привёз нас на рассвете этот проклятый поезд, преодолевший не просто расстояние в почти тысячу километров, а на полной скорости протащивший меня сквозь глухую стену всех выстраиваемых на протяжении десяти лет запретов: не вспоминать, не прощать, не позволять, не чувствовать, не прикасаться.
Я вышла из вагона на трясущихся ногах и молча ушла. Прошла через вокзал, села в такси, ощущая на себе тот тёмный, проедающий меня насквозь взгляд, под которым хотелось скулить все несколько часов с последней оброненной им вслух фразы до безликого «поезд прибыл на станцию Москва-Казанская», заставившего меня наконец подняться.
Притворяться спящей ты не умеешь, Ма-шень-ка.
Я вообще больше не умею притворяться.
Меня накрыло ещё в машине. Пальцы сжались вокруг больного запястья и выкручивали, сдавливали его со всей силы, а меня трясло не от этой боли, а от ощущения той неотвратимости, безысходности, что расползалась чёрным туманом по моим внутренностям, заполняла меня от головы до пят и двигалась, двигалась во мне так же болезненно-приятно, как его пальцы.
Это не стыд, не сожаление или отвращение к тому, чему я позволила случиться. Нет, мне хотелось этого слишком долго и слишком сильно, чтобы воспротивиться или найти силы оттолкнуть его от себя.
Это страх. Страх, впервые пришедший ещё в момент, когда он тут же вышел из купе, а я еле смогла вдохнуть удушливый, сгустившийся от желания и наших низких стонов воздух. Дышала рвано и быстро, маленькими глотками; дышала глубоко и жадно, почти разрывая собственную горевшую огнём грудную клетку. Но спасение не приходило. Облегчение не наступало. Ничего не менялось.
Я хотела его точно так же, как прежде.
Вот только хотела ли?
Последняя ложная надежда растаяла, как мираж, оставив меня один на один с осознанием суровой правды, от которой отныне не получится спрятаться ни под одним выдуманным предлогом. Какие к чёрту привязанность, жалость и доверие; какое инстинктивное физическое влечение женщины к мужчине, когда внутри меня уже несколько месяцев не рассеивается эта опасная, пугающая, ледяная тьма хвойного леса?
И пока разум вовсю гибнет от неё, давно проросшие из сердца бутоны наливаются, разбухают, раскрываются с новой силой, словно всё это время ждали оживляющего прикосновения того, что должно нести в себе только смерть.
Я хотела бы рассказать всё Вике. Просто и правда не знаю: что именно? Что исчерпала весь лимит отрицания очевидной истины, но не могу переступить через себя и открыто признать её? Что впервые в жизни у меня не получается придумать ни одного пути решения проблемы? Что я так долго врала сама себе и жила, лелеяв чужую ложь, что теперь не знаю точно, где пролегает настоящая граница между реальным и придуманным?
— Ты выглядишь так, словно кого-то похоронила, — вставляет Вика, отстукивая ногтями по моему столу быстрый ритм.
Похоронила, да. Себя. Ту самую хладнокровную и упрямую, прямолинейную и серьёзную Машу, которая просчитывала десять шагов наперёд, не поддавалась на эмоции, руководствовалась исключительно рациональностью в своих поступках. Даже не десять, а целых семнадцать лет самообмана стёрты в пыль всего за несколько дней.
А ведь тогда у него не вышло. Как бы сильно не потрескалась моя броня под его точными и выверенными ударами, как бы не истончалась под первыми тёплыми лучами рассвета и свежестью утреннего тумана, как бы не изорвалась прорастающими сквозь неё цветами, всё равно осталась болтаться на мне жалкими лоскутами, которыми я успела заслониться от сестры сразу после его отъезда.
Сейчас же не осталось ничего. Ни одного чёртового листочка, которым можно прикрыться. Он вытряхнул наружу ту шестилетнюю девочку, что захлебнулась собственным горем в день смерти родителей, спряталась от мира в чужой шкуре и запретила себе чувствовать, чтобы вынести ужасную боль.
Теперь я чувствую. Так много, так сильно, так чётко, что порой начинает казаться: меня вот-вот разорвёт на части от всех этих эмоций. Колючая обида, медленно царапающая внутренности тоска, тёплое и бархатистое сплетение нежности, бьющая под дых жалость…
— Маш, — тяжело вздохнув, зовёт меня Никеева. В её голосе больше нет ни злости, ни раздражения, зато шелестит осенней листвой грусть, а карие глаза темнеют и почти сливаются по цвету со зрачком, становясь бездонными и притягивая к себе против воли. — Я могу сделать хоть что-то?
Мне хочется покачать головой. Хочется сказать, что разберусь со всем сама. Хочется приложить к своему лицу одну из закупленных оптом дешёвых картонных улыбок и соврать, что всё уже хорошо.
У них с Ксюшей пугающе похожий взгляд. Как залитая ярким солнцем пещера, обещающая тебе укрытие от всех невзгод. Как ловушка, которая может в любой момент с грохотом захлопнуться и обречь тебя на долгую и мучительную смерть.
И я смотрю в эти тёмные, тёмные глаза и вспоминаю, что когда-то находила в них утешение. В те далёкие времена, когда я ещё не осталась совсем одна.
— Да, — ответ выскакивает из меня неожиданно, но вернуть его обратно почему-то не спешу. Обхватываю ладонями свои плечи, замечая, что кондиционер нещадно дует мне прямо в спину, почти прикрываю глаза и прошу о том, чем меня, когда-то маленькую и очень впечатлительную, всегда отвлекала и успокаивала сестра. — Просто расскажи мне что-нибудь очень долгое и скучное, ладно?
***
Я чувствую его на расстоянии. Только выйдя из здания офиса, когда запах озона попадает в лёгкие и щекочет их изнутри, пускает по телу непрошеные мурашки, а ветер взлохмачивает волосы на макушке неловким, порывистым прикосновением длинных пальцев. Внутри вызванного мне заранее такси, где нас нагоняет весенний ливень и бьёт по окну глухими шлепками вдавливаемых на клавиатуре ноутбука клавиш. Около подъезда сталинки, которая в подкрадывающихся сумерках будто покрыта белой глазурью, точь-в-точь такой же, как единственная остающаяся для нас двоих кружка. За дверью в квартиру, из-под которой по ногам уже сквозит могильным холодом взгляда и пробирающим до костей хладнокровием на лице.
И мне приходится замереть на пороге и очень долго убеждать себя, что другого пути нет. Мне придётся зайти внутрь и снова погрузиться в этот бурлящий ад, даже если теперь я сварюсь в нём заживо всего за доли секунды.
У него получается сохранять спокойствие и видимость контроля над ситуацией. Сжимает тлеющую сигарету тонкими пальцами и тонкими губами, смотрит на разложенные по столу листы с моими пометками, сделанными неоново-ярким маркером, одна прядь волос упала на лоб и наверняка маячит перед глазами, но он словно слишком занят или слишком сдержан, чтобы откинуть её от лица.
Идеально слепленная, продуманная до мелочей, отточенная годами маска слетает с Кирилла в то же мгновение, как я сажусь на положенное мне место напротив него и наши взгляды встречаются.
Происходит какое-то ебучее землетрясение, не меньше, потому что меня покачивает из стороны в сторону, как в том самом вагоне поезда, и кружка в руках Ромы громко стукает дном о поверхность стола, и звякает громко ложка, и дрожат стёкла в оконной раме, и я отчётливо слышу треск и грохот, с которым ломаются изнутри стены, не выдерживая огромной амплитуды колебаний. Сейчас, вот прямо сейчас нас засыпет слоем белой извёстки с потолка, и он рухнет прямо нам на головы, и весь дом сложится, как карточный домик.
Он зол настолько же сильно, насколько я растеряна. Смотрит на меня с яростью, едва ли способной утешить, несмотря на чёткое осознание: он тоже не знает, что делать дальше.
Мой ноутбук уже привезли сюда, но укрыться за ним тоже не выходит. Кажется, и на другом конце света мне не спрятаться от раздувающихся в ярости ноздрей аристократически тонкого носа, от сурово поджатых в одну линию ярко очерченных губ, от зелёных глаз, каждый мимолётный хлёсткий взгляд которых оставляет на коже жгучие полосы.