Мы переехали в наш собственный дом, крохотный, но чистый и лишь недавно выстроенный. С балкона я могла любоваться морем и гулявшей по набережной публикой, слышать музыку, доносившуюся из кафе и ресторанчиков. Я начала писать — стихи, воспоминания. Ходила в монастырь, обучалась там каталонскому языку. Поучающие письма продолжали приходить. В Барселоне я не ощущала разлуку с отцом как окончательную. Он мог появиться в любую минуту, я видалась с его родственниками, с его сестрами и моими кузенами и кузинами. Это была его родина. Я училась его языку.
Я так и не знаю, просто ли матери надоела Испания или же она хотела вырвать нас из-под влияния отца. История гласит, что в гости к нам приехала моя тетушка и с обычным кубинским предубеждением против Испании раскритиковала все и вся. Она убедила мою мать, что той лучше перебраться в Америку, где она будет рядом со своими сестрами. Она говорила, что Америка — лучшая страна для одинокой женщины с тремя детьми, что она сможет там устроить нас в бесплатную школу. И вот мы отправились туда, разрубив корни, вросшие в землю, которую я полюбила, распростившись с родственниками, с друзьями, со школой, со счастливым солнечным городом у моря, с музыкой из кафе, не смолкающей всю ночь.
Дневник мой начинался, как дневник путешествия, сообщающий моему отцу все в подробностях. Я писала для него и намеревалась отправить дневник ему. Это были письма, по которым он мог следовать с нами по чужой стране и все о нас знать. И это был остров, на котором я спасалась посреди незнакомой и чуждой мне страны, где я могла писать на французском, думать свои думы и сохранять свою душу и самое себя. И вот я снова встречаю отца, став совсем другой. Он, оставивший такую печать на моем детстве, приходит к вполне зрелой женщине. Я воспринимаю отца как человеческое существо. Он снова мужчина, но он одновременно и ребенок.
Я представляла отца жестким, сильным героем, знаменитым музыкантом, возлюбленным многих женщин, триумфатором, а он был мягким, женственным, ранимым, полным недостатков. Страх мой и боль улетучились. Я встречала его снова, уже понимая, что слияние отца и дочери невозможно, оно возможно только у мужчины и женщины.
Генри говорит, что это примирит меня с Богом. Мой отец пришел тогда, когда мне уже не нужен был отец.
Я иду к балаганам на Кони-Айленд. Почва проседает под моими ногами. Это все ирония: она делает почву зыбкой, и у меня кружится голова и разъезжаются ноги. Ирония любви, насмешка над никогда не совпадающими влечениями, трагедиями, которые не должны быть трагедиями, над страстями, не замечающими одна другую, словно они нацелены слепым человеком, слепой жестокостью и даже слепой любовью, над несочетаемостью, над обманчивым успехом. Любое завершение — не высшая точка, а продолжение иллюзии. Кажется, клубок распутан, но появились лишь новые узлы.
Отец появляется, когда я стала совсем другой. Он предлагает себя, когда он мне уже не нужен, когда я освободилась от него. В каждом случае исполнения желаний присутствует какая-то издевка, она бежит впереди, как бежит звук движущегося поезда. Отец мой появляется, когда рядом со мной великолепный писатель, когда у меня есть защитник, по которому я тосковала у Альенди, брат, символические дети, друзья, свой мир и написанные мною книги. И все-таки ребенок, который должен был бы давно умереть во мне, еще не умер, потому что, в полном согласии с легендами, я вновь обретаю отца. Старые легенды понимали, должно быть, что в отсутствие отца дети создают его прекрасный образ, обожествляют его, он становится предметом чуть ли не эротического обожания, превращается в понятие «Бог-Отец». А реальный отец воспринимается как существо человеческое, лишь как создатель именно этого ребенка, и когда его нет, дети остаются и без Бога, и без Отца. Но всю эту ужасающую путаницу во времени, в ответах на жаркие просьбы, в исполнении их нельзя разоблачать перед людьми, все это должно оставаться только в этой книге, предназначенной, чтобы спрятать те ночи, когда дитя умирает от чрезмерных своих ожиданий и всяческих околичностей, от всяких откладываний и неверно рассчитанных путей, которые могут привести к исполнению желаний.
Альенди однажды сказал: «Каждая написанная мной книга — компенсация за то, чего у меня не было, и я так бывал увлечен работой, что, когда заканчивал книгу, я не наслаждался победой. Не находил времени для этого. Никогда не получал от победы удовольствия».
С часовой цепочкой, пущенной по темно-серому жилету, со своей благородной сдержанностью, высокий, он выглядел очень впечатляюще среди своих книг; говорил медленно и веско, снова вернувшись в свою атмосферу, в свое царство.
Меня задели его слова, я почувствовала, что они вполне применимы ко мне в канун отцовского возвращения. Моя жизнь была одной долгой попыткой сотворения, я стремилась сделать себя более интересной, развить свои способности, чтобы мой отец гордился мною; она была отчаянным карабканьем вверх, старанием избавиться от неотвязного чувства ненадежности и тревоги, созданного убеждением, что отец ушел, потому что был разочарован во мне, не любил меня, а любил женщину по имени Марука. Я всегда метила выше и выше, накапливала в себе, аккумулировала любовь других, чтобы вознаградить себя за ту, первоначальную потерю. Любовь за любовью, книги, творчество. Только бы сбросить с себя покровы вчерашней женщины и обрести новое видение.
В этой отчаянной борьбе я забыла наслаждаться всем тем, чем владею, а это удивительные сокровища. И вот я снова путешествую, с чувством, без устали. Пока есть еще неоткрытые страны, непрожитые жизни, непознанные мужчины. Что за безумие! Я хочу радоваться. И писать я буду теперь дневник моих радостей.
Письмо к Генри:
«Долгий разговор с Брэдли. Оказывается, в ранней молодости он написал книгу стихов, и этим-то объясняется его интерес к писателям и какое-то томление по литературе. Он любит помогать, направлять, критиковать и оказывать влияние на писателей. Мечтает играть роль, которую X играл при Конраде. Поддерживал и подпирал Конрада. Вот так он и свою роль видит. Любит возиться с рукописями и реально принимать участие во всем; видно, что это ему доставляет огромное удовольствие. Это тип многих нехудожников, стремящихся стать участниками художественного процесса, если у них хватит скромности и силы, чтобы отречься от прочего и служить только искусству. Я обожаю Брэдли за это…
Он очень любопытен, расспрашивает о моей жизни. Представляет меня, как нечто сокрытое, как дорогое неведомое сокровище, открытое им. У него вытянулась физиономия, когда я сказала, что в моей жизни было полно событий. Вот этого он как раз не хотел. Никому не надо, чтобы я жила, стала известной. Как гитара, предназначенная лишь для домашнего музицирования. Только ты говоришь мне: «Выбирайся! Будь немного пожестче». Ты подталкиваешь меня. И ты прав. Окаянный мой дневник окончится в среду, когда в Лувесьенн приедет мой отец. Зато моя жизнь только начинается. Мне понравилась мысль об анонимности моего journal[99]. Вполне совпадает с моим давним желанием оставаться нераскрытой. Чудесно снова стать инкогнито и быть таковой всегда».