И дыхание её поверхностное, нездорово-хриплое, пугающими рывками, от которых плечи и грудь резко дёргаются, а опускаются обратно мучительно медленно, сквозь боль в сведённых судорогой мышцах.
Я пережил паническую атаку лишь однажды, когда стоял среди обезумевшей толпы, орущей и толкущейся, в приступе коллективного ужаса пытающейся бестолково двигаться внутри замкнутого и ограниченного пространства. Оглушительный звук раздавшегося на выставке взрыва так напугал большинство, что они даже не видели, как часть павильона буквально сложилась пополам.
А я видел. Своими глазами смотрел на то, как казавшаяся идеально-ровной конструкция оборачивается грудой хаотично сваленных бетонных блоков, битого стекла, каменной крошки и пыли, из которых торчали тонкими иглами лопнувшие железные перекрытия. И знал, что должен был оказаться там, прямо под ними. Вместе с десятками других, ни в чём не повинных людей. Вместе с человеком, который стал мне другом.
Насколько же сильный, глубинный, ничем не вытравливаемый страх сидит в ней столько лет подряд, из раза в раз подталкивая к этому состоянию, когда предчувствие надвигающейся смерти впивается длинными когтями прямо в глотку?
Мне приходится смотреть на неё и ждать. Снова, как проклятому, ждать возможности сделать хоть что-нибудь и стать для неё кем-то большим, чем пугающим призраком прошлого. А ведь достаточно лишь слегка протянуть руку, чтобы прикоснуться к ней.
Но я боюсь сделать ещё хуже. Не знаю, прижмётся ли она ближе в поисках тепла и поддержки, дрожа настолько вожделенным мною, настолько прозрачно-эфемерным в моих руках телом, или же яростно оттолкнёт от себя, задыхаясь от ненависти ко мне и тому чувству, что мы испытываем друг к другу.
Кажется, она и сама не знает.
Маша, Маша, Ма-шень-ка. Как река, без прозрачной воды которой мне суждено сдохнуть от жажды. Как река, способная выйти из берегов, снести к херам всю мою размеренную жизнь и затопить меня собою.
И я даже сопротивляться этому не стану.
Буду стоять и наслаждаться надвигающимся стихийным бедствием, как ебучий мазохист. Буду тонуть, но всё равно до последнего вдоха, до последнего удара сердца лелеять свои надежды. Даже если они окажутся ложными.
Как же невыносимо, до скрежета в зубах, до судороги в сильно сжатых кулаках меня бесила эта нелепая, смешная преданность матери тому человеку, который по насмешке судьбы был моим отцом. Ещё подростком я пытался найти этому хоть какое-то разумное объяснение, опрометчиво списывал всё на болезнь, всегда прогрессирующую непредсказуемо и резко. А теперь — просто понял.
Можно испытывать любовь даже к тому, кто этого не заслуживает.
Так ведь, Маша?
Она словно читает мои мысли, слышит, чувствует меня на расстоянии. Робко, боязливо бросает взгляд в мою сторону и тут же возвращается к созерцанию воды, слишком открыто показывая свою растерянность. А я настолько привык каждую эмоцию высекать из неё с такими же усилиями, как искру огня из камня, что теряюсь в этой ситуации вместе с ней.
— Какого хрена ты сбежала, Маша? — мне нужно бы прикусить свой язык с таким же рвением, как вчера зажимал зубами её, при этом мысленно ещё сотню раз повторив свою любимую мантру «почему, почему, почему ты такая сука?». Только ничего уже не поможет исправить то, что рядом с ней я непременно становлюсь неадекватным мудаком. — Какого хрена ты тогда сбежала?
Мне хочется верить, что вот сейчас она просто берёт эту постепенно растягивающуюся, раздражающую с каждой следующей минутой тишины паузу, чтобы сформулировать свой отточенный, идеальный, соответсвующий образу девочки-отличницы правильный ответ. Чтобы накопить достаточно гнева, который можно будет выплеснуть на меня оскорблениями, показательной холодностью или очередными провокациями, на самом деле уже не имеющими смысла — после сегодняшней ночи я начинаю возбуждаться просто произнося её имя вслух, перекатывая на языке, как кисловато-сладкий вишнёвый леденец.
Но нет, она снова молчит. Молчит, блять, и даже не смотрит на меня, будто назло оставляет удавку неозвученной правды болтаться на моей шее в ожидании момента, когда же чувство вины наконец вышибет опору из-под ног.
— Ты знаешь, что я искал тебя? Открыл глаза в тот самый момент, как ты выскочила из гостиной, но сглупил и догадался о твоих намерениях только с хлопком входной двери. Я оббежал весь этот хуев город в поисках тебя. Я был на реке. Даже на кладбище, у могилы твоих родителей, потому что просто не знал, куда ещё ты могла бы пойти. Об этом Ксюша тебе рассказала?! — меня колотит от злости, и голос прерывается, сбивается, то спадая почти до шёпота, то опасно поднимаясь вверх, вибрируя во влажном весеннем воздухе, кажущемся таким же невыносимо горячим и пропитанным отчаянием, как в тот ненавистный летний день.
Маша отрицательно качает головой. Слабо, неуверенно, до сих пор не глядя на меня. Только её губы чуть поджимаются, и мне приходится ещё крепче вцепиться в скользкое железо под рукой, чтобы удержаться от желания снова схватить её прекрасные-хрупкие-манящие плечи и как следует встряхнуть.
Я вытрясу из тебя всю эту дурь, Маша. Выцелую, вылижу, выебу.
— А что я звонил с первой же станции, на которой остановился поезд, чтобы узнать, пришла ли ты домой? — следующее лёгкое движение головой только выбивает из меня кривую усмешку и желание зажмуриться, чтобы не видеть того, какой отрешённой она выглядит, когда мне от этой правды хочется кожу с себя сдирать. — Три месяца, Ма-шень-ка. Три месяца я названивал вам день ото дня в надежде, что ты хоть раз поднимешь эту сраную телефонную трубку. Ты ведь могла это сделать вместо своей сестры, так ведь? Даже если поверила в её ложь. Могла бы просто ответить на звонок и сказать мне, что я тварь, что ты меня ненавидишь и презираешь, что желаешь мне сдохнуть — тогда у меня был бы хоть один шанс догадаться, что тебе не плевать. Что твой побег и следующее упрямое молчание не прямой отказ и не жёсткий и действенный способ показать мне, что я ничего для тебя не значу.
— Что бы это изменило, Кирилл? — отзывается она еле слышно, уверенно, слишком спокойно. Так, что мне удаётся нащупать стремительное приближение огромного взрыва, непременно последующего за секундами выдержки, выкручивающей нервы до предела.
— Я бы просто никуда не уехал. Отложил бы всё на потом, отложил бы навсегда. Я бы сорвался и вернулся к тебе, туда, бросив всю эту затею с Москвой, или забрал тебя к себе — как ты сама бы захотела, Маша. Уговорил бы баб Нюру отпустить тебя учиться в столицу. Если бы это потребовалось, перевёз бы сюда и её, и даже Ксюшу. У меня были десятки вариантов, зависящих только от твоего выбора.
— Не было у меня никакого выбора, — по её телу пробегает дрожь и я тут же делаю маленький рывок вперёд, забыв убрать руку с перил и оттого выворачивая запястье до противного хруста. Кажется, сейчас я настолько же не в себе, как на том ненавистном перроне, десять лет назад, когда метался раненым зверем в клетке собственных сомнений и до последней секунды перед отправлением поезда судорожно оглядывался по сторонам и ждал.
Ждал её.
Она так близко — уже и руку не нужно тянуть, можно просто легонько покачнуться и коснуться грудью острого плеча, получить мощный и болезненный разряд исходящего от неё напряжения и всё равно испытать удовольствие. Она так близко — но остаётся недосягаемой, непостижимой, закрытой от меня под бронёй обиды так прочно, что не достучаться, не прорваться.
Подпускает меня вплотную к себе, чтобы резко выбросить колючки и пропороть моё тело насквозь. Снова и снова, пока я продолжаю кидаться к ней, как ненормальный, и не могу остановиться.
Или прими, или добей, Маша. Хватит с нас обоих этих полумер.
— Ксюша рассказала мне правду примерно за год до смерти. Может быть, не всю. Рассказала про то, как первая нашла мою записку у тебя под подушкой, как представила это тебе. Но скажи, Маша, — непроизвольно тянусь чуть ближе, к прячущемуся за спутавшимися светлыми волосами ушку, перехожу почти на шёпот и как ненормальный вдыхаю в себя будоражащее смешение ароматов: фиалка, кедр и терпкая сладость секса. — Скажи мне честно, неужели ты правда в это поверила?