Быстрота страха в каждом теле разная… Одни цепенеют — и не проси! — хоть царство божье ему обещай, хоть кадилом по голове! — а умораживаются телом и духом — есть такая людская порода…
Петька — Казак криков добавляет — уже искренних.
— На меня и с ножиком?! — орет, возмущается Петька — Казак. — Это когда я сам без ножика?! — вопит он в праведном гневе — рвет на себе брезентовую ветровочку, что пуговицы отлетают. Под вопли эти срывает ее с одного плеча, машет перед собой, наматывая на руку, подставляя намотанное под нож — под тычки и полосования, разом другой рукой цепляет горсть черной жирной земли и тут же, без замаха, мечет обидчику в лицо. И вот уже никто не успевает заметить — как такое получается, но у Казака в руке чужой нож и, развернув лезвие к себе, он тычет рукоятью в бока его бывшего хозяина, да так пребольно, что мочи нет терпеть. Вот и пойми — вроде и руки были длиннее, и нож в руке, и проворным себя считал, а тут какой–то недомерок рукоятью собственного ножа поддает под бока. Больно и страшно, потому как не знаешь, в какой момент развернет его в руке, чем следующий раз ударит. Парень орет, и Казак орет, но еще громче, и тут опять не поймешь, то ли сам по себе, то ли передразнивает. Крутит нож меж пальцев, да так быстро, что тот сливается в узор, опять тычет им, будто змея бьет, и ничего поделать нельзя. При этом смотрит в глаза, не моргает, но только парень понимает, что этот взор сквозь него, ничего не отражает. Уже и не обидно, и даже не больно, а страшно, как никогда в жизни!
Каждый развлекается в этой жизни как может, словно подозревая, что в другой ему развлекаться не дадут, там он сам станет объектом развлечения…
— Пленных не брать! — громко объявляет Замполит, и это последнее, что слышит Петькин подопечный. Казак, прикрыв движение брезентухой, зажав лезвие большим и указательным пальцами, наотмашь бьет его в височную. Дурной звук, кажется, слышен и у самой реки.
— Не перестарался? — спрашивает Замполит.
— Черт его знает! — Петьке неловко за «грязную» работу. — Хрен на блюде, а не люди!
— Командир обидится.
— Я плашмя.
— Моего прими, — просит Замполит.
— Угу, — рассеянно говорит Петька — Казак, берет двумя руками за шею возле ушей, сдавливает, некоторое время держит, потом отпускает.
Замполит аккуратно опускает страдальца в борозду. Петька — Казак щупает «своего», смотрит зрачки.
— Живой! — объявляет он. — Я же говорю — плашмя! Это рукоять тяжелая…
Начинают собирать и складывать тела у тропинки, проверяя надо ли кого–нибудь реанимировать.
— А толстый где? — удивляется Петька — Казак.
— Где–где! — злится Замполит и рифмует «где» — раз уж так совпало, что к слову пришлось. — В пи…!
Седому уточнение адреса не нравится, да и не любит, когда хоть и в бою, но так грязно матерятся. Встревожено зыркает по сторонам.
Замполит начинает бегать по кругу, прыгая через борозды, забегает в кусты смородины, орет, и туда же не разбирая дороги летит Петька, чтобы в очередной раз «добавить» здоровяку, который отполз и даже уже встал на четыре точки, тряся головой, словно конь, которому запорошило глаза.
— Ироды! — орет Седой. — Сморода же!
— Извини, Степаныч, сам видишь, какой попался. Бздило мученик!
Наклонившись орет в ухо здоровяку.
— Ваша не пляшет!
И начинает отплясывать меж гряд то, чему нет названия.
— Бздабол! — укоризнит Седой.
— Седой, а ты как со своим управился? — спрашивает Леха. — Я не видел.
— Молча! — говорит Седой. — Не такой уж и старый. Он своим «веслом» мне в ухо нацелился — я смотрю, а кисть даже в кулак не собрал — совсем не уважает! Впрочем, этой лопатой если бы зацепил… Звон был бы не колокольный. Поднырнул под граблю, а там моя череда! — под локоток направил, чтобы тень свою на земле поискал, под ребра двумя пальцами — чисто «по–староверски» (прости–мя–Господи!), это чтобы через печенку прочувствовал сердечко. Шагнул два раза, рухнул на коленки, за бочину держится, а вторую к груди прижимает. Глаза выпучены, вот–вот, вывалятся. Подумал, что я это ножом его…
Седой давно не дрался — некоторые вещи «не по возрасту» — потому «многословит» — испытывает законную «мальчишескую» гордость.
— Надо же какой бугаина! — все удивляется Петька на своего. — Как поволокем?
— Сейчас тачку возьму…
Это Седой.
Петька танцует.
— Карай неправду! Пусть рыло в крови, а чтоб наша взяла!
Сумасшедшему всяк день праздник. Является ли это проявление его сумасшествием или высшей мудростью не дано знать никому, но врать будут, и всякое, потому как сумасшедшему а себя не позволят сказать.
Драчливый не зажиреет. Петька видом сухопарый, жилистый, словно не тело, не кость, а узлы на узлах вязали и мокрыми растягивали, пока не ушла вода. Завтра не будет! Петька — Казак привык просыпаться, разминаться объявлять себе именно это: «Завтра не будет!» и ему следовать. Не оттого, что все надо сделать сегодня и гордиться этим днем, а… Просто не будет «завтра», и все! Прожить день нескучно, чтобы день ко дню сложилась нескучная жизнь…
Петька, оттанцевав свое язычество, замирает — смотрит, недобро перебирая всех лежащих, словно перебирает обиды, с трудом удерживается от желания пройтись, пощупать носком ребра — не притворяются ли?
Складывают и попарно и по всякому, но все равно получается на три ходки, потому что бугая надо везти отдельно. Тем, кто начинал шевелиться, опять зажимают сонную артерию. У машин не снимают, а сваливают возле Молчуна и помогают сортировать «страдальцев» по сиденьям.
Сгрузив очередное, Лешка — Замполит принюхивается и спрашивает у Седого.
— Ты что в ней возил? Никак навоз?
— Угу. Но последнее — дрова к бане.
— Обидятся! — уверяет Замполит. — Теперь точно обидятся. Смотри, как пахнут! — говорит он, помогая пихать здоровяка на заднее сиденье. — Унюхаются — подумают, что нарочно их в дерьме извозили.
— Может еще и записку оставить — с извинениями? — язвит Казак.
— Извинения побереги, нам с тобой сейчас отчитываться, — говорит Лешка — Замполит, тоскливо оглядывается в сторону бани. — Седой, вы тут с Молчуном дальше сами, а мы с Казаком пойдем свой втык получать. Бабы–то их куда делись?
— С этими все в ажуре, не заблудятся, — говорит Седой. — По дороге сейчас, чешут к большаку. Не успеют — они в туфельках, а босиком тоже далеко не уйдут — городские пигалицы. Эти самые и подберут их.
— Может таки в распыл всех? Пойти — переспросить?
Смотрит в сторону бани и сам себе отвечает.
— Если бы так, Первый сам бы вышел — засветился. Трофеи хоть есть? Дайте с собой, может, отмажемся.
— То не свято, что силой взято!
Молчун кидает сумку.
— Не густо, — заглянув, разочарованно тянет Замполит. — И на такую–то кодлу? Нищета!
Начинает перебирать. Действительно, две гранаты с запалами непонятно какого срока хранения, дешевые ножи–штамповки под «Рембо», пистолет Макарова с пятью патронами в обойме, короткоствольный газовик и еще «Вальтер», но этот уже в таком состоянии, что нормальный знающий человек не рискнет стрельнуть — явно с войны, раскопанный недавно, с раковинами по металлу.
Сунув сумку Петьке, идет к бане. Казак тянется следом, и по ходу щупая трофейные ножи, громко возмущается:
— Какое барахло! Где Китай, а где мы? Заполонили!..
Приветствуют стоя.
— Товарищи офицеры! — полушутя–полусерьезно командует Извилина, когда группа возвращается на «домывку».
Все вытягиваются.
Лехе это льстит — повод всерьез доложиться о выполнении задания.
— Наблюдали, — говорит Георгий. — В целом одобряем. Есть некоторые замечания, но не сейчас. От лица разведки объявляю благодарность!
Наливают по стопке до краев — протягивают. Казак с Лехой ухают залпом, цепляют по ломтю бастурмы, Седой, осушивая в два глотка, занюхивает куском хлеба, Федя — Молчун лишь чуточку пригубливает от своей — никто не настаивает.
Если можешь справиться с четырьмя, справишься и с сотнею, надо только быть храбрее на пару секунд дольше — этого для победы вполне достаточно. Сирано де Бержерак — реальное историческое лицо, поэт и забияка, однажды, не по прихоти, а в порыве праведного гнева (что все меняет, что заставляет делать несусветные вещи тех, кто черпает силы в собственной правоте), самоотрешенностью духа и чего–то там еще, что выхватил лишь в известном ему, вызвав на дуэль разом около сотни человек, разогнал их всех до единого своей шпажонкой — ему даже не пришлось особо убивать и ранить… так, какой–то десяток или полтора.
Если человек не боится смерти, он уже храбрее. Нет, не так! — поправляет себя Георгий. — Лишь храбрый знает, что когда смерть в глаза смотрит, она слепа. Смерти и боли боятся все, каждый из нас, только порог у всех разный. Не столько боимся, как досадуем об ней. Смерть — это досада, последняя неприятность, за которой их уже не будет. Потому спрашивать себя надо так: «Готов ли ты к смерти? Если готов, то пусть она тебя не страшит. Потому как здесь, тысяч поколений русов, в той забытой памяти, что смотрит на тебя и надеется, что находится в тебе самом, за миг до собственного порыва, словно вдогонку, складывается следующий вопрос, уж не требующий ответа: — «Готов ли ты напугать смерть?»..