— Вы должны писать.
Ракел удивленно и недоверчиво взглянула на него.
— Я слышу это не в первый раз. Некоторые говорили мне это раньше; сейчас писательство считается чем-то вроде дурной привычки всякой эмансипированной женщины.
Якоб Ворше сильно покраснел.
— Я мог стерпеть, когда вы назвали меня трусом, фрекен Гарман! Но когда вы предполагаете или делаете вид, что предполагаете, будто я отношусь ко всему этому так несерьезно, как… — Он вскочил.
— Нет, нет! Не уходите, прошу вас! — воскликнула Ракел с тревогой и положила руку на его руку. — Я сказала это без злого умысла, но я так недоверчива; простите! И, пожалуйста, забудьте эти слова! Но… Неужели вы в самом деле считаете, что мне следовало бы писать?
— Без сомнения! — отвечал Ворше. Он сразу смягчился. — Вы сидите дома, и у вас множество оригинальных мыслей, у вас есть энергия, которая преодолеет любую трудность, а уж в смелости вам отказать никак невозможно!
Среди суеты окружавшего их шумного бала вдвойне удивительными показались ей эти ободряющие слова, которые сразу открывали новые перспективы.
— Но что же я стала бы писать? Что я знаю такого, чего уже не знают без меня? Нет! Нет! Вы ошибаетесь, господин Ворше! Я не могу! — Она поглядела на свой бальный туалет, и весь этот разговор показался ей глупым.
— Предугадать заранее, что вы будете писать, конечно невозможно… — отвечал он. — Но одно ясно, что бесконечно многое мир может узнать от женщины, и он ожидает такой возможности. Вам стоит только пожелать! Вы переживаете в настоящее время кризис, и это кризис брожения, созревания…
— Мне кажется, вы рассматриваете меня больше как химический состав, чем как человека, и еще того меньше как светскую женщину! — сказала, смеясь, Ракел.
— Возблагодарим богов за то, что вы так мало похожи на светскую женщину! — откровенно сказал Якоб Ворше.
В это время начался новый танец, и кавалер Ракел увел ее.
Якоб Ворше с минуту поглядел ей вслед, затем взял пальто и ушел домой.
Он хорошо понимал, что, разбудив в ней эту мысль, он еще более отдалял всякую возможность того, что составляло тайную мечту его жизни. Но он был твердо убежден, что иначе прекрасные способности Ракел совершенно заглохнут в этом затхлом окружении; во всяком случае он верил, что был совершенно честен перед самим собой, когда говорил, что не хочет останавливать ее, мешать ей выйти на путь, по которому, как он чувствовал, она должна идти. Он не хотел останавливать ее даже если бы, помешав ей идти своим путем, он мог добиться наивысшего счастья.
Но когда он пришел домой в свои пустые комнаты, ему стало тяжело. Он почувствовал, что если только Ракел вполне поймет, какими способностями она одарена, дом станет для нее слишком тесен, и замужество — такое замужество, какое он мог предложить ей, — не будет иметь для нее никакого значения.
В задней пристройке еще горел свет. Было не более одиннадцати часов. Якоб Ворше пошел к матери, которая уже была в ночном халате; она причесывала на ночь свои жиденькие волосы.
Не удивительно, что глаза доброй фру Ворше засветились гордостью, когда ее высокий, красивый сын вошел к ней во фраке. Но он бросился на диван, закрыл лицо руками и сказал:
— Ах, матушка, матушка!
Совсем как в далекие школьные годы, когда он, бывало, совершал что-нибудь явно глупое, мадам Ворше погрозила кулаком какому-то незримому врагу и пробормотала:
— Ну, мыслимое ли дело, чтобы мальчик приходил домой в таком виде?
Она сказала это совсем тихо, про себя, подошла к нему, прижала его голову к своей груди и, поглаживая пальцами его волосы, повторяла с непоколебимой уверенностью:
— Да, да, мой мальчик! Только будь спокоен: все еще как-нибудь уладится.
Ракел тоже охотно уехала бы домой сразу, но фру Гарман слыхала, что новый повар клуба славится умением как-то особенно приготовлять филе, и поэтому осталась дожидаться ужина.
XVI
Наконец зима поползла по озерам на север, как ленивое чудовище с длинным пушистым хвостом из блестящих снежинок и мелких сине-черных льдинок.
И сразу же по ее следам ворвалась весна. Немало потратила она труда, чтобы разукрасить зеленью и принарядить природу на короткое время, пока чудовище опять не приползет обратно с новым снегом и новым блестящим льдом.
Было четырнадцатое мая. Дядюшка Рикард ехал на своем Дон-Жуане по городской дороге из Братволла. Завтра предполагался большой праздник в Сансгоре. Корабль собирались спустить с верфей в полдень, а вечером должен состояться большой ежегодный бал.
Старик задумался, а Дон-Жуан выступал как на параде, поворачивая в разные стороны свою красивую голову. Ветер, порхавший вдоль берега, перебрасывал за шею пряди его гривы и шевелил пышными волосами хвоста. Дорога шла вдоль зарослей вереска, хорошо обработанных участков, болот, пустырей, заваленных гранитными глыбами. Ни одного деревца не было видно на множество миль вокруг, куда только хватал глаз, а глаз видел далеко-далеко: и море, и равнины, и даже первые отроги гор за много миль в глубь страны.
На всей этой влажной земле было так много жизни, которая рвалась наружу, столько ароматов, которые поднимались ввысь, столько оттенков, которые переплетались между собой, столько легких облаков тумана, которые плыли над водой, висели над пашнями и ложились на болота; в ясном солнечном воздухе суетилось множество жаворонков, которые пели в вышине, множество чибисов, которые гонялись друг за другом, множество поморников, бекасов, скворцов, диких уток; все было наполнено жизнью и ликующей деятельностью, а вдали, на западе, лежала сияющая полоса золотого песка вдоль темно-синего моря.
Советник едва ли замечал все это сегодня. Всю зиму ему было не по себе. Дома ему недоставало Мадлен, а когда он приезжал в Сансгор и видел ее — это его тоже не радовало.
Она рассказала, что пастор Мартенс сватался к ней; но об этом уже нечего толковать, думал советник, раз она отказала ему. Вероятно, у нее на уме был кто-то другой. И сегодня он собирался спросить Кристиана Фредрика. Ведь консул мог дать совет по всякому поводу. Кроме того, советник хотел, наконец, набраться смелости и спросить брата, в чем все-таки суть всех этих векселей и текущих счетов. Неплохо было бы разобраться в своих собственных делах.
В доме Гарманов он застал предпраздничную суматоху. Во втором этаже передвигали мебель, подметали, вставляли свечи в люстры. Внизу был уже накрыт стол к ужину. Пощадили только спальни стариков и помещение конторы, а на окне в кладовой стояли желе и все прочее, что должно подаваться в холодном виде.
— Ах, господи! Какая суета! — стонала фру Гарман. Она велела перенести свое кресло в буфетную около кухни. Здесь она сидела целый день, требуя, чтобы ей приносили на пробу все, что готовилось на кухне. Кухарки трепетали, словно перед экзаменом.
А йомфру Кордсен скользила взад и вперед по всему большому дому; строгая и тихая, она несколькими словами приводила в действие весь механизм подготовки к большому приему; скатерти, ножи, вилки, ложки, лампы, посуду, серебро, стекло и хрусталь — все она помнила и хранила в своей старой голове и все умела правильно устроить: и комнату, в которой дамы могли привести в порядок свои туалеты, и ужин для приглашенных музыкантов.
Но если в доме было много хлопот, то еще больше было их на верфи. Том Робсон сдержал слово: корабль стоял весь сверкающий, готовый к празднику, — «как невеста», говорил Том. Теперь нужно только подогнать работу так, чтобы все было в порядке, когда на следующее утро соберется весь город смотреть, как будут спускать корабль.
— В котором часу прилив, мистер Робсон? — спросил младший консул, когда он с дядюшкой Рикардом обходил верфи после обеда.
— В половине одиннадцатого, сэр! — отвечал кораблестроитель.
— Хорошо! Устройте так, чтобы все было готово завтра к половине одиннадцатого, ровно к половине. Вы меня понимаете: ровно к половине одиннадцатого.
— All right, sir![24] — отвечал мистер Робсон, приподняв шляпу.
Но Том Робсон ничего не хотел откладывать до следующего утра. Сегодня вечером он хотел потешить свою душу. Мартин уже получил деньги для грандиозных закупок, а времени выспаться до половины одиннадцатого было достаточно.
Поэтому Робсон все привел в порядок еще до вечера. Стапеля были тщательно смазаны салом и зеленым мылом и уложены куда следовало. Крепления подготовлены к снятию; все, что могло в самой бухте помешать удачному выходу корабля в море, было отведено в сторону и пришвартовано.
Корабль стоял кормой к морю, а высоко вздернутым носом к суше. Около носа корабля лежало все, что было нужно для завтрашнего торжества, — подпорки и клинья, рычаги и лебедки. Все, вплоть до деревянного молотка с длинной рукояткой включительно, было на своем месте.