Война была чем-то, о чем они не говорили. Это надолго отошло прочь, и хотя Австрия была вовлечена в эту войну, это была давно уже не их Австрия. Обе их семьи, однако, находились там, и это огорчало. Они не могли больше, при затруднениях, рассчитывать на финансовую помощь европейских родственников. И об этом было тяжело думать семье, находящейся по другую сторону, тяжело понимать, что победа союзников, к которым может вскоре присоединиться и Америка, была поражением для них, для тех, кто оставался в Австрии. Это все было так непросто, противоречивые чувства и мысли становились просто невыносимыми. Лучше не думать о таких вещах… По крайней мере, хоть одно было благоприятно — Александр слишком юн для призыва в армию.
* * *
Когда Александр сказал своим родителям, что хочет оставить школу и идти работать к Вилли Сейерману, Оскар устало вздохнул и сказал, что он думает об этом. Его здоровье в последнее время пошатнулось, и теперь он совсем не тот, что прежде, силы уходят. Александр, как, впрочем, и многое другое в этой жизни, разочаровал его. Судя по некоторым признакам, мальчик вырос; в школе, наверное, нет ничего, что удерживало бы его. Он оказался тупицей и лентяем, слоняется по квартире или просиживает штаны в кинотеатрах, забивая голову дешевой чепухой! Мальчик не торопится, не проявляет инициативу.
Через несколько дней после этого Александр снова поднял вопрос о разрешении ему оставить школу. Оскар, усадив его рядом, произнес целый монолог:
— Ты, Александр, должен кое-что узнать. Иногда отец вынужден говорить сыну жестокие вещи, вещи, причиняющие боль, но необходимые… Александр, буду откровенен с тобой: мне не нравится то, во что ты превращаешься. Но позволь мне высказать тебе все до конца, ибо ты ведь понимаешь, что я говорю с тобой, желая тебе только лучшего, и я не тешу себя иллюзиями… Мне немного времени отпущено судьбой. Приходит час, и человек лицом к лицу сталкивается с определенными вещами. Всю мою жизнь, Александр, я жил во имя завтрашнего дня. Завтрашний день всегда приходил со своим добром, мы шли к тому, чтобы разбогатеть, стоит, казалось, лишь повернуть за угол. У меня никогда не было слишком много того, что можно назвать удовольствиями жизни, ибо я всегда нуждался, а если и заводились деньги, не тратил их понапрасну, я ведь был уверен, что завтра — через несколько дней — у меня не будет нужды экономить. Да, несколько дней, которые растянулись в пять, десять, тридцать лет. И что я имею теперь? Лишь то, что вижу впереди? Смерть? Мне осталось только повернуть за угол, и уж в этом-то сомневаться не приходится, уж этой-то цели я достигну. Я потому говорю тебе все это, Александр, что хочу предостеречь тебя от некоторых ошибок. У меня никогда не было ни какого-нибудь ремесла, ни профессии — вот почему я ничего не достиг. Я всегда ждал какого-то чуда, которое сразу перевернет всю мою жизнь. Множество надежд я возлагал и на тебя, Александр, но теперь вижу, что ты хочешь совершить те же ошибки, что и я. Ты хочешь работать в кино? Разве это профессия для молодого человека? Разве так сделаешь карьеру? Кинозалы, цирки, ярмарки — это для богемы, для бродяг. Какое у этого будущее? Я, наверное, и дня на смог бы провести в этом мире. Ты ведь знаешь, я никогда не посещал подобных мест. Посмотри на свою мать. Видишь, твоя мать все еще молодая женщина. Она ведь почти на двадцать лет моложе меня. И теперь подумай, что будет с твоей матерью, если ты не получишь ни ремесла, ни профессии? Александр, я надеялся на тебя, ты мог стать архитектором, инженером, адвокатом, врачом — здесь есть все возможности для того, кто хочет овладеть специальностью, получить профессию. Или ты хочешь быть таким, как твой отец? Посмотри на меня, мне пятьдесят семь лет, а я болтаюсь вокруг кафе и баров, устраивая дела… Дела! Ты знаешь, что такое мой бизнес? Ты как-то спрашивал меня… Я перекупщик хлама. У мануфактурщиков всегда есть товар, который они не могут сбыть, потому что или этот товар подпорчен, не того сорта, или не идет из-за цены, и вот я скупал у них такой товар по сниженным ценам и искал такого покупателя, который этот товар у меня купит, этот подпорченный, устарелый товар. Я знал всех людей на всех барахолках всех бизнесов; таким образом, когда у кого-то скапливалось немного неходового товара, они звали Оскара Сондорпфа. И иногда, если у меня выдавался хороший месяц, меня осеняло, как сбыть этот товар; к тому же я немного играл на бирже, ставя несколько долларов на одну безумную идею и несколько долларов на другую безумную идею, и вскоре приходилось снова бегать и вынюхивать вокруг, где есть подходящее дельце. Я говорю тебе, Александр, это не есть хорошая жизнь для мужчины в возрасте пятидесяти семи лет, и я начинаю уставать. Почему я рассказываю тебе все это? Ты сам посуди, работать, это тебе не учиться в школе, это пожестче; иди в университет и получай профессию. Это должно тебе понравиться, Александр. В крайнем случае, я помогу тебе поступить в университет, я чувствую, что должен сделать хоть что-то полезное в этой жизни.
Слова отца причинили Александру так много боли, что он должен был что-то отвечать, и отвечать определенно. Никогда не любил он отца так, как в эти минуты. Слова рвались от самого сердца. Видеть своего отца совсем седым, какая мука! Он мог бы сказать ему: "Не горюй, папа, я учту твои уроки. Ты жил в жестокое время, но теперь все будет хорошо. Ты боролся всю жизнь, но ты сохранил великий дар оптимизма и надежды, ты сохранил благородные качества своей души даже в труднейшие для тебя времена, на том поприще, где не имел ни радости, ни успеха. Да, я буду жить иначе. То, что кристаллизуется во мне, ты даже не представляешь, какой это принесет успех. Итак, не горюй обо мне. Я найду свою дорогу, я выберу ее правильно".
Это было то, что Александр хотел, но не мог сказать, ибо, хоть он и предугадывал свою будущность, как мог он доверять чувствам? Если он скажет подобное — пятнадцатилетний мальчик, не способный даже прилично учиться в школе, — любой сочтет его за сумасшедшего. Только самому себе мог он говорить такое. Но отцу сказать не решился. Вместо этого — негромко проговорил:
— Папа, я знаю, ты хочешь мне лучшего, но, думаю, в школе я только зря трачу время. Они не учат меня ничему из того, что мне интересно. Мне кажется, я и сам могу изучить все то, что мне нужно знать; я хочу заниматься тем, что мне интересно, и кинематограф — дело, которое по мне.
Оскар вздохнул.
— Картины, — сказал он, — двигающиеся картинки, еще одно чудо, стоит только повернуть за угол.
Первое место, которое облюбовал себе Билли Сейерман, было сиротским приютом. Обнаружив, что немецкий католический приют Поминовения Всех Усопших обеспечен пищей лучше, чем все остальные приюты Нью-Йорка, он, несмотря на то, что его родители живы-здоровы, да еще к тому же евреи, решил попасть в этот приют. Воспламеняющие аппетит слухи повествовали о тушеной баранине и черном хлебе, испеченном монашками, о картофельных супах, а чтобы питаться всем этим, надо только обратиться в католическую веру. Он кормился дома наравне с двумя братьями и тремя сестрами. Но он чувствовал, что его собственные потребности в деле прокорма и заботы родителей о шестерке голодных ребятишек не могут сочетаться удовлетворительным для него образом. Мысль о приюте для сирот явилась ему в проблеске вдохновения, когда он заметил, что дети улицы, те, чьи родители умерли, выглядят гораздо более сытыми, чем дети живых родителей. Сделав соответствующие выводы, он решил действовать. Два дня спустя, не взяв ни крошки еды на двадцатичетырехчасовую дорогу, чтобы слабость его была убедительней, он отправился в сиротский приют, позвонил в колокольчик тяжелых деревянных ворот, украшенных розетками из почерневшего металла, и как только одна из монашенок открыла ему, пробормотал несколько слов и упал без чувств. Его история, когда он оказался в состоянии поведать ее, выглядела весьма душещипательно. Недели напролет бродил он по улицам Нью-Йорка в поисках денег и хоть какой-то еды, спал на скамейках в парках, под мостами и в чужих подъездах. Но все это еще бы и ничего. А что действительно угнетало его, так это кошмарная судьба его матери, которая в этот самый момент, несомненно, горит в аду. Три недели назад, прямо у него на глазах, она выбросилась с шестого этажа многоквартирного дома, где они жили, и разбилась насмерть без покаяния, без отпущения грехов, без причастия, в смертном грехе. Монахиня, которой он все это рассказывал, была удивлена, ведь он мальчик из семьи, где наверняка исповедуется еврейская религия. Ах да, не растерялся он, это просто горе! Его отец был евреем, злым человеком, сластолюбцем, развратившим не одну девушку-христианку — и он не видел его уже два года, — но мать раньше была хорошей девушкой, примерной дочерью римско-католической церкви, до тех пор, пока отец не соблазнил ее и не вынудил стать еврейкой. В результате он, Вилли, так и не был крещен, и теперь ему страшно, что вот он умрет, не успев перейти в священную церковь Иисуса, и попадет за это в ад, как и его несчастная матушка; он пришел в сиротский приют, объяснил он, даже не зная, куда идет, но его таинственно влек сюда крест, который он видел огненным во мраке своего исступления. Он чувствует, что это Бог привел его сюда, и теперь, когда он здесь, ему стало так спокойно, как никогда в жизни еще не было, и если они прогонят его, ему не останется ничего другого, как пойти в еврейский сиротский приют, но тогда душа его навеки будет погублена. Монахиня, бравшая у него интервью, так сильно впечатлилась историей Вилли, что повела его к матери-настоятельнице, которая была так же сильно впечатлена; конечно, строго говоря, это было нарушением правил, принять его в приют Поминовения Всех Усопших, но какое значение имели правила, когда перед вами душа, нуждающаяся в спасении, душа и без того подвергшаяся стольким мукам и терзаниям.